Алексей ТАТАРИНОВ ДИАЛОГ С ДОСТОЕВСКИМ

1.Кожинов В.В. Роман — эпос нового времени // Теория литературы. Основные проблемы в историческом освещении. Роды и жанры. М., 1964.

2.Селезнёв Ю.И. В мире Достоевского. М., 1980.

Нас интересует заочный диалог Вадима Кожинова и Юрия Селезнёва, для которых Достоевский был личностным выражением русской идеи, одним из главных создателей её художественного пространства. Будем опираться на работу Кожинова "Роман — эпос нового времени", написанную в начале 60-х годов, и на книгу Селезнёва "В мире Достоевского", законченную на рубеже 70-х — 80-х годов. И Кожинов, и Селезнёв выступают здесь как теоретики, которые твёрдо знают, что роман — не только господствующий жанр нового времени, но и совершенная форма нерационального познания жизни. Оба понимают, что романы Достоевского — нечто большее, чем литература. Они — область свободного сознания, достигающего религиозной высоты. "Его роман — это как бы и роман, а вместе с тем ещё и нечто такое, что не укладывается в понятие чисто литературного жанра", — считает Юрий Селезнёв. Литературоведческая речь становится личным исповеданием, явлением персонального "символа веры", который нельзя не заметить.

Обратимся к следующим проблемам: незавершённость романной формы и её апокалиптический характер; преодоление власти Ветхого Завета в романах Достоевского; открытость, амбивалентность и нравственное отношение к ним; аналитическая позиция как явление личного исповедания, осознанного духовного выбора. Если для Вадима Кожинова роман — эпос нового времени, то в книге Юрия Селезнёва звучит несколько иная мысль: роман — Апокалипсис нового времени. Апокалиптичность Юрий Селезнёв рассматривает как важнейшую черту христианства, которая показывает устремлённость нашей религии к бескомпромиссной борьбе со злом, к полному и бесповоротному решению проблемы судьбы человека: "Писать, мыслить — для Достоевского значит мыслить не столько о конкретном сегодня, сколько о том, как в это сегодня вошло прошлое, чем это сегодня грозит будущему". Рассуждая о "Преступлении и наказании", автор указывает на традицию слова-посредника, когда личность ("пророк", "избранник") открывает всему миру — "волю богов". "Генетически такой тип творческого сознания можно проследить через русло, так или иначе связанное с традициями Корана, Евангелия, Апокалипсиса, Авесты, Упанишад и Ригведы, то есть с традицией жанра пророчеств и откровений", — пишет Селезнёв.

Апокалиптическое сознание, ставящее перед читателем вопрос о границе, противостоит сознанию эпическому, а Достоевский оказывается духовным оппонентом Толстого: "Оба подозревали в себе дар пророчеств. Но и в этом они были разными: Достоевский ощущал себя как бы устами, произносящими "слово Божье"; Толстой — соперником Бога по сотворчеству". Юрий Селезнёв далек от поиска буквальных, формальных отношений романов Достоевского с "Откровением Иоанна Богослова". Эсхатологизм или апокалиптичность для него — это общая творческая установка, а не отдельные конкретные образы или мотивы, заимствованные из религиозной классики. Эсхатологическую проблему Селезнёв рассматривает не в контексте идеологии и богословия, а в контексте поэтики, что представляется нам особенно ценным. Слово романа может быть услышано "лишь в неразрывном единстве двух перспектив, а вместе с тем и двух определяющих стилевых пластов — текущего и вечного". Автор говорит о присутствии частицы "но" — "одного из проявлений взрывного стиля", об "обилии деепричастий и причастий, которые создают атмосферу незавершённого, текущего действия и состояния", о повторяющемся союзе "и", подчёркивая, что все эти "мелочи" стилистического оформления текста — знак новозаветных тенденций поэтики Достоевского. И определение Селезнёвым новозаветного мира становится одновременно оформлением мира Достоевского. Юрий Селезнёв утверждает, что само романное мышление, отличающееся поистине эсхатологическими сдвигами, восходит к евангельским принципам изображения жизни: "Мир — новозаветный мир в основе своей — это мир принципиально незавершённого настоящего; он и есть как раз преодоление ветхозаветного мироустроения. (…) Сознание, двигавшееся по замкнутому кругу, теперь как бы разрывает эту роковую обречённость и устремляется в неповторимое, хотя и неизбежное будущее. Создаются первые предпосылки и для истинно исторического время- ощущения, а значит, и для художественного сознания романного типа".

Сама идея Апокалипсиса может быть понята как идея завершения мира, ликвидации проблем, замирания и исчезновения жизненной динамики. Но в истолковании Юрия Селезнёва важен другой аспект: увеличение всех жизненных скоростей, когда крушение обыденного порядка вещей являет себя как возможность. Апокалипсис в оценке литературоведа становится не исторически совершающимся событием, а постоянным приближением, приготовлением к последним катастрофам. И тогда катастрофы, о которых пишет Достоевский, воспринимаются как предпоследние, посылающие сигнал о всеобщем взрыве, всегда остающемся "за кадром" романа. Но это "закадровое" пространство постоянно ощущается как мир, до которого остался лишь шаг. Неоднократно Селезнёв возвращается к мысли о том, что у Достоевского "в быте выявляется бытие". Кульминацию эсхатологизма Достоевского Селезнёв находит в романе "Бесы": "И в "Бесах" памфлетная злоба дня — не суть, но скорее — материал романа. Достоевский писал не социально-историческую картину, но — как всегда, создавал роман-трагедию, роман-пророчество, своеобразный "Апокалипсис XIX века".

Вадим Кожинов в своей работе не использует религиозную лексику, на её страницах нет слова "Апокалипсис". Логично предположить, что роман как эпос в оценке Кожинова резко противопоставлен эсхатологическому роману в оценке Селезнёва. Но это не совсем так. Когда Кожинов рассуждает (стиль его статьи — страстность в сочетании с научностью) о "незавершённости" и "неразрешимости", о том, что все герои "живут последними, конечными вопросами" и "переступают устойчивые границы бытия", апокалиптичность проявляет себя как внутренняя сущность эпической формы. Апокалипсис не противоречит эпосу, а соотносится с ним.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: