Майор, не выпуская трубки изо рта, вытирал платком лоснящуюся толстую шею. И полковник уже намеревался было закончить их беседу словами: «Ну хорошо, значит, все ясно…» — однако майор снова заговорил:

— Я могу рассказать вам одну историю, она довольно ярко иллюстрирует способность к сопротивлению и ожесточенность наших врагов… Это случилось вскоре после того, как я приехал сюда, полный иллюзий и наивных представлений, убежденный, что мы ведем войну, соблюдая все положенные нормы. Я командовал операцией по прочесыванию территории противника. Мы окружили последний очаг сопротивления. Через некоторое время огонь прекратился, все партизаны были перебиты… — Он усмехнулся. — Все, кроме одного. Из ямы сначала поднялась белая тряпка на палке, а затем показалась фигура партизана, державшего палку. Худой, желтолицый, в одной черной набедренной повязке. Я крикнул, чтобы он поднял руки вверх и сделал два шага вперед. Заморыш повиновался. Из предосторожности я приказал, чтобы он снял повязку. Он подчинился и стоял перед нами совершенно голый, с поднятыми руками. Никакого огнестрельного или холодного оружия у него не было. И все равно двое моих солдат подошли к нему очень осторожно, держа автоматы наготове… Они были от него в трех шагах, когда я увидел огненную вспышку и услышал взрыв. Солдаты упали ранеными, а сам туземец был разорван на куски…

Майор сделал выразительную паузу.

— Позднее, осматривая труп, мы поняли, что произошло. Партизан зажал ручную гранату между ног, предварительно сорвав с нее предохранитель…

— Фанатики! — воскликнул полковник. — Однажды я стал невольным свидетелем одного из этих… как они называются?.. ритуальных самоубийств. Я стоял на тротуаре в самом центре города и увидел, как бонза сел, скрестив ноги, посредине улицы, вылил на себя канистру бензина и зажег спичку… Все это произошло так быстро, что я не успел помешать осуществлению его безумной затеи. Он вспыхнул как факел и горел, пока не рухнул на асфальт, точно обуглившаяся деревянная статуя. Сегодня утром точно таким же образом покончила с собой буддистская студентка, совсем молоденькая девушка… Кто поймет этих варваров?

Майор уселся на стуле поудобнее и неторопливо заговорил:

— Все это напомнило мне одну из самых страшных сцен, виденных мною в детстве. Однажды в моем родном городе человек десять белых схватили негра, связали его по рукам и ногам и бросили в костер, заранее разведенный на пустыре. Я возвращался из школы и увидел все это. Я стоял, охваченный ужасом, и все же был не в силах отвести взгляд от костра… Возможно, во мне проснулось извращенное любопытство, свойственное детям. Негр — он не был бонзой и не собирался совершать ритуального самоубийства — орал от отчаяния и боли. Когда же наконец появился полицейский, кстати сказать с весьма подозрительным опозданием, негр, страшно обожженный, был уже мертв. Я помню, мне кое-кто объяснял: этого чернокожего наказали за то, что он совершил «сексуальное покушение» — никогда не забуду этого выражения — на белую женщину. Мне тогда было лет девять-десять… И еще одна фраза, связанная с этим страшным эпизодом, врезалась мне в память. Хозяин ближайшего бара со смехом сказал, обращаясь к одной даме, которая, как и он, присутствовала при сожжении негра: «Не правда ли, какой противный запах у этого жареного козла?» С того дня я стал питать отвращение к жареному мясу…

— Зачем вы мне это рассказываете?

— Просто по ассоциации.

Полковник взглянул на своего подчиненного с неприязнью, но ничего не сказал. Потом, не желая продолжать разговор о проблемах родной страны, он пробормотал:

— Люди тут словно сотворены из совсем другого материала…

— Не все, полковник. Среди туземцев многие мыслят по вполне западному образцу, исполнены духа прагматизма. Я имею в виду политических деятелей и военных, жиреющих за счет нищеты своего народа и — к чему скрывать? — за счет нашей союзнической «щедрости». Они обогащаются с помощью черного рынка, проституции и торговли наркотиками. Некоторые из них щеголяют генеральскими звездами и наградами — люди на вид весьма почтенные, которым мы с вами отдаем честь…

— Давайте смотреть на вещи прямо, майор. Сейчас надо сражаться, не время рассуждать об этических проблемах. Хороши или плохи эти люди, но они наши союзники.

— К несчастью.

— Уж не хотите ли вы сказать, что, по вашему мнению, нам следовало бы помогать другой стороне?

— Конечно, нет. Я отнюдь не считаю, что альтернативой должен непременно быть коммунизм.

— Кроме того, нам, как солдатам, не положено критиковать решения правительства, наше дело — воевать, драться как можно лучше, чтобы выиграть войну.

Майор уставился на своего командира выпученными глазами. «Мне и в голову не приходило, — подумал он, — что земля моей родины могла взрастить такой цветок: идеальный солдат, человек, для которого мундир стал второй кожей».

— Выиграть войну? — переспросил он, хотя и понимал, что разумнее было бы прекратить дискуссию. Но фарисейство полковника было красным плащом, способным разъярить даже самого кроткого быка. — А, собственно, для чего ее выигрывать?

— Вы прекрасно знаете. Для того, чтобы остановить наступление коммунизма и учредить господство демократии в этой части Азии.

— О, если бы все было так просто! — пробормотал майор. — Я не верю, что эта война сводится всего лишь к простому столкновению между коммунизмом и нашей демократией.

— Повторяю, что мы, как солдаты, обязаны сражаться, пока не победим, а не рассуждать! — почти выкрикнул полковник, будто отдавая приказ.

Майора передернуло, он заерзал на стуле. Какая муха укусила полковника? Что на него так действует? Жара? Ответственность за этот загадочный город, где враги повсюду подкладывают мины? Усталость, бессонница?.. Он явно болен — и физически и психически.

Майор внимательно посмотрел на своего начальника. Полковник был высок и строен, атлетически сложен — узкие бедра, широкие плечи. Коротко подстриженные белокурые и уже седеющие волосы гармонировали с цветом мундира и глаз, отливающих металлом и придающих его внешности что-то хищное. Крупное волевое лицо портили только слишком тонкие и бледные губы.

— Поймите меня правильно, майор. Не думайте, будто мне нравится война, в которую мы так или иначе вовлечены. Для человека с моим характером это слишком неопределенная и вялая война. Иногда я просто тоскую по иной войне — большой, настоящей.

Он поглядел на потолок и продолжал как в бреду:

— Вот когда я служил в Африке… Разумеется, днем пустыня — сущий ад, и от жары можно было сойти с ума. Горячие ветры, казалось, дули из жерла вулкана, а песок, который они вздымали, скреб по нервам, как наждачная бумага. Однако ночи были прохладными, даже холодными и действовали на нас, усталых и обожженных солнцем, как целительный бальзам. Мы видели звезды в чистом небе. И там не было ни этой проклятой тропической растительности, ни москитов, ни грязи… Кроме того — и это самое важное! — мы могли видеть лицо врага. Танк шел против танка, человек против человека, как некогда рыцари на турнире. Характер местности исключал саму возможность засады. А здесь мы увязли в затяжной, безликой войне, в которой мы сражаемся с невидимым противником… Находиться под прицелом и не иметь возможности ответить огнем — вот что приводит меня в исступление. Эта война настолько нелепа, что она еще никого у нас не вдохновила сложить про нее хотя бы песню…

А майор слышал только голос полковника, смысл же слов до его сознания не доходил, он думал о своем: «его проблема» — не мелка ли, не смешна ли она?.. Что подумал бы этот доблестный воин, если бы он рассказал ему о себе, о своих бедах, о своей семейной драме, такой ничтожной? Он мог бы это сделать кратко, не меняя интонации, без театральных эффектов… «Знаете что, полковник? — хотел бы он сказать. — Иногда я даже думаю, что эта грязная, отвратительная и нелепая война раздражает меня меньше, чем та обстановка, которую мне пришлось выносить в моем собственном доме до того, как меня прислали сюда. Почему? Да потому, что этот толстый и с виду спокойный человек, который сейчас сидит перед вами, был духовно выхолощен эгоистичной и властолюбивой матерью, сумевшей разрушить его семейный очаг. Да, моя жена потребовала развода, потому что не могла выносить интриг и даже просто присутствия свекрови. Представьте себе даму шестидесяти трех лет, вдову, твердо убежденную, что нет на свете ничего, достойного ее единственного и дорогого сыночка. Я не дал согласия на развод. Не только потому, что я католик — кстати сказать, неважнецкий католик, — но еще и потому, что любил и до сих пор люблю жену и детей — ведь она взяла их с собой. Да, мы все-таки разъехались. День, когда жена покинула мой дом, был для моей матери настоящим праздником. Ей хотелось, чтобы я подал в суд на жену за то, что она от меня ушла, чтобы я потребовал возвращения детей. Я отказался так поступить. В конце концов старуха удовлетворилась создавшимся положением. Потому что добилась главного: осталась одна со своим сыночком. Честное слово, полковник, был момент, когда я боялся, что возненавижу родную мать, и, может быть, я ее действительно ненавижу… но как бы то ни было, я возненавидел себя. В отместку — только кому? — я искал успокоения черт знает в чем. Женщины, алкоголь, жратва… и все это без удержу. Мне грозило увольнение из армии. Потом… потом меня послали сюда. Разрешением моих семейных проблем это не стало, но все же дало мне передышку. И вот я здесь. Моя одержимая любовью родительница пустила в ход все свое влияние вдовы сенатора, чтобы ее сыночка не отправили на „грязную войну“, хотя и считала — как и многие другие матери, когда речь идет о чужих сыновьях, — что здесь проходят границы демократии, которые наши храбрые солдаты обязаны защищать любой ценой. Вот и все, полковник…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: