Майор прислушался к далекому гулу канонады. Затем набил трубку и закурил, задумчиво поглядывая на стоявший перед ним портрет жены и двух детей. Потом продолжил письмо:
«Сегодня у меня был ужасный день. Мы вели поиски партии пластиковых бомб, которая недавно была тайно доставлена в город, пытались найти террористов, подложивших бомбы в отеле и в кинотеатре, — в результате этих взрывов погибло много людей. Я умираю от усталости, но все-таки не хотел ложиться, не поговорив немножко с тобой. Мне нужно выспаться, чтобы завтра выдержать еще один трудный день. А хуже всего то, что меня могут разбудить среди ночи, так как где-то взорвется новая бомба или будет задержан какой-то подозрительный субъект… У нас сегодня стояла такая ужасная жара, что казалось, будто город погружен в огромный котел с расплавленным свинцом. У меня в номере есть штуковина для кондиционирования воздуха, и она обеспечивает слабую пародию на весну. Это лучше, чем ничего. Мне очень грустно, дорогая. Не смейся надо мной. Я пишу тебе только чистую правду. Одиночество тяготит мне душу. Или желудок? Иногда я забавляюсь тем, что слушаю, как урчит у меня в животе, — эти мотивы несколько более мелодичны, чем музыка туземцев. Но переменим тему: каждое воскресенье хожу в церковь и молюсь со всем рвением, на какое только способен при подобной жаре. Здешний священник — плохой проповедник, но добрая душа. Он нравится мне больше, чем наш капеллан, невероятнейший формалист. Я рассказываю доброму старичку мои прегрешения, от чего он скоро устает и дает мне отпущение так быстро, что у меня возникает легкое недоверие. На днях я размышлял о католицизме. Это упругая религия, своего рода духовная нуга: как бы мы от нее ни отходили, глядь — а она уже опять затянула нас. Причем она всегда встречает упитанным тельцом и с ярмом, совсем как в евангельской притче. Мой почерк по мере того, как я пишу это письмо, ухудшается, и я не уверен, что ты все разберешь… Впрочем, это не имеет значения, так как все равно письмо никогда не попадет в твои руки! Таким образом я могу излить свою душу и свое чрево в этой исповеди невидимой священнослужительнице, аминь, аминь, аминь».
Майор перечел письмо, судорожно, хрипло засмеялся и порвал его в клочья. Он пошел в ванную, а в памяти звучал голос матери, и перед глазами стоял ее образ. Он подумал, что жена должна была возненавидеть его потому, что он так похож на старуху. Вот где корень зла! Он достал большую таблетку соды, бросил в стакан с водой и подождал, пока таблетка растворится. Затем выпил до дна и вернулся в спальню. Хотел было помолиться. Нет! Напрасная трата времени! Бог и без того знает, что он ему скажет и о чем попросит. Если бы не знал, то не был бы богом. А если бы бог не был богом, то ничто в мире не имело бы смысла.
Он растянулся на кровати и погасил лампочку на ночном столике, затем с закрытыми глазами стал слушать жужжание кондиционера, канонаду и протяжные жалобные стоны в собственном животе, напоминавшие сирену пожарных машин его детства, мчавшихся на полной скорости к месту пожара. Где? Где? Тут он вскочил на подножку одной из машин и помчался красными зигзагами по переулкам и улицам прошлого в темные лабиринты сна.
С детства лейтенант мечтал стать капитаном речного парохода. И вот теперь он стоит на мостике, гордясь своей формой, но его томит непонятный страх… Нелегко вести пароход по темной реке в непроглядную ночь так, чтобы не столкнуться с другими судами или не сесть на мель… Он напряженно застыл, вглядываясь в темноту, а до него смутно доносятся голоса и смех пассажиров, развлекающихся в салоне… Накрашенные проститутки, шулера, как в старых романах… Накрахмаленные манишки и кружевные манжеты, крапленая карта, спрятанная в рукаве сюртука… маленький револьвер с перламутровой рукояткой… Пианола играет без остановки… Непристойно взвизгивают женщины… Темная, огромная река, и страх, что море недалеко и все они в этом море погибнут… Он знает, что приходский священник разыскивает его по всему судну, хочет отвести обратно в воскресную школу, так как мальчику нельзя оставаться в этом притоне безнравственности, пропахшем спиртом, табаком и женщинами… Какая жара! Колеса парохода — это и колеса мельницы из полузабытой сказки… И он старался разглядеть карту, смотрел на компас, но не смог ничего разобрать: все кругом окутано густым туманом… впрочем, он различил силуэт человека у руля… Попробовал сделать шаг, хотел спуститься в салон, но не может шевельнуться, он словно парализован, и тут вдруг вспомнил, что его мать тоже развлекается там, внизу, лицо у нее накрашено, как и у остальных женщин, и она расхаживает от стола к столу — пианола! пианола! пианола! — предлагая свои поцелуи игрокам, которые платят ей за это и награждают шлепками по заду, и вот сейчас он заметил, что все шулера — негры… или их кожа кажется темной из-за тусклого света? Если бы двинуть один из этих рычагов… передать команду в машинное отделение, чтобы пароход остановился… Он взял курс на сушу и теперь плыл по сухой реке, по камням мостовой… мимо домов, высящихся по обеим сторонам, — вертятся колеса, звучит пианола! пианола! — а он боится, что борта его парохода разрушат жалкие домишки бедных плотников… Но вот они снова идут полным ходом по реке, и вдруг он со страхом обнаруживает, что у руля стоит разложившийся труп его отца… Господи! Трупный смрад заразит весь корабль, взволнует пассажиров, и на борту произойдет мятеж, и капитана повесят, ибо все узнают, что пароходом управляет труп, и он ведет всех их к морю, к смерти, в ад… Но как объяснить то, что его отец находится в то же время и в трюме, — пилит и строгает доски, чтобы сделать гробы для всех, кто находится на борту, и для себя самого? Он хочет убежать с капитанского мостика, но какая-то женщина — мать, учительница? — хлопает его легонько по лицу, хлопает по лицу…
Лейтенант проснулся. Ку трогала его за щеку тонкими пальчиками. Она была уже совершенно одета и шептала ему:
— Время! Время!
Он поднялся, оглушенный, и как лунатик стал собирать свою одежду. Потом пошел в ванную, поглядел в зеркало над умывальником, опять не узнавая самого себя, открыл кран и, набрав в пригоршни воды, смочил волосы, лицо, шею. Он начал торопливо вытираться полотенцем, а в его памяти сталкивались, расплывались и ускользали образы сна — пароход, большая река его детства, улицы, лицо матери… или учительницы?
Он услышал голос Ку.
— Время! Время! Время!
Стеклянный звон сигнала тревоги. Он оделся, подошел к ней, обнял, стал целовать в щеки, в глаза, в губы, шепча между поцелуями нежные слова, не думая о том, что она их не понимает. Потом открыл сумочку девушки и сунул в нее несколько зеленоватых банкнот своей страны, говоря:
— Это тебе, слышишь? Тебе! Не для того человека!
Ку кивнула несколько раз, показывая, что поняла. Ее глаза заволокло (ему хотелось в это верить) туманом грусти. Она подняла руку, показала кольцо и прошептала:
— Большое спасибо.
В дверь постучали. Лейтенант пошел открыть. Это была мадам, которая объявила:
— Простите, господин офицер, но ваше время кончилось.
— Я покупаю еще час! — воскликнул он, нетерпеливым жестом сунув руку в карман.
Старуха покачала головой.
— Весьма сожалею. Но у девочки свидание с другим клиентом. Он уже там, внизу, ждет ее с нетерпением. Этот клиент весьма…
— Я не хочу знать, кто он! — оборвал ее лейтенант с негодованием. — Хорошо. Я прошу только полминуты. Можете идти!
Он захлопнул дверь перед самым носом сводницы. Повернулся к Ку, и, когда увидел, что она стоит посреди комнаты покорная и беспомощная, как вещь, ему стало так жаль ее, что на глаза навернулись слезы.
Он долго обнимал ее в трепетном молчании. Потом выпустил девушку из объятий, повернулся и, словно бы убегая от кого-то или от чего-то, бросился к двери, распахнул ее, стремительно спустился по лестнице, быстро, ни на кого не глядя, прошел через зал и оказался на тротуаре. Высоко в небе сияла луна, ожидавшая его как ангел-хранитель; она утратила свой желтоватый оттенок и теперь походила на диск светящегося льда. С трудом дыша, лейтенант пересек улицу. На противоположном тротуаре он обернулся и взглянул на освещенное окно только что покинутой им комнаты, надеясь различить силуэт Ку. Но ничего не увидел, и это усилило его печаль. Он пошел дальше, к центру площади, думая, как непохоже было это поспешное и прозаическое расставание на то прощание, которое рисовалось его воображению, когда он шел на их последнее свидание.