Из-за угла появился джип. Свет фар на мгновение ослепил его. (Бабочка — студентка-самоубийца — огненный крест.) Машина остановилась около тротуара в пяти метрах от лейтенанта. Солдат военной полиции с автоматом быстро подошел к нему.
— Пожалуйста, — сказал он, — ваши документы!
Но лейтенант услышал фразу, подсказанную ему больной памятью, старинную, страшную фразу, венец несправедливости и угроз: «Держи негра!..» «Держи негра!..» «Держи негра!»
В его груди вспыхнула ярость. Ну нет! На этот раз — нет!
Он бросился на солдата, вырвал у него автомат и пинком в живот свалил на землю. Отпрыгнув назад, он закричал:
— Беги, отец, беги!
Потом спустил предохранитель, прицелился в фары, нажал на спусковой крючок — и глаза чудовища погасли. Охваченный яростной, бурлящей радостью человека, перед которым внезапно распахнулись врата свободы, он поднял автомат и взял на прицел белые тени в капюшонах, скользившие среди деревьев его сада… Скорее, пока они не успели зажечь огненный крест! Автоматная очередь прошила ему грудь слева направо, пригвоздив на несколько секунд к стене какого-то дома. Он выпустил из рук оружие, ноги у него подкосились, он согнулся пополам, изо рта хлынула кровь — лейтенант упал ничком и вытянулся, прижавшись щекой к плитам тротуара… И последними образами, отразившимися в его зрачках, но уже не осмысленными потухающим сознанием, были два черных военных ботинка, меж которых мерцал огонек сампана, пересекавшего реку.
Сержант наклонился над упавшим, приподнял его за плечи, перевернул лицом кверху и навел на него свой электрический фонарик.
— Ты его знаешь? — спросил он солдата, который только теперь с трудом поднялся на ноги, держась руками за живот.
— Нет, — ответил солдат, едва переводя дух. — Вызовем санитарную машину?
— Нет времени. Отвезем его в госпиталь на джипе. Быстро!
Сержант взял неизвестного под мышки, солдат — за ноги. И они положили его на заднее сиденье машины. Второй солдат — тот, что стрелял в лейтенанта, — уставился на лужу крови, оставшуюся на тротуаре. Он был негром.
— Ну, ты идешь или нет? — крикнул сержант.
Солдат влез в джип и примостился рядом с товарищем, сидевшим за рулем. Машина тронулась. Сержант пощупал пульс лейтенанта, а потом приложил ладонь к его груди.
— Жив еще? — спросил солдат за рулем.
— Не думаю, — ответил сержант, вытирая платком испачканные кровью пальцы.
— Что с ним произошло? Я ведь только спросил у него документы.
— Одному богу известно! Он умер и уже никому ничего не скажет.
Негр сидел опустив голову и бормотал:
— Ведь надо же было именно мне… именно мне…
Товарищ хлопнул его по колену и попытался утешить:
— Если бы ты не выстрелил в него, то мы все были бы на том свете с брюхом, полным свинца… И погибло бы еще много людей. Когда он поднял автомат, по улице шли люди — мужчины, женщины, — ехали велосипедисты… Была бы страшная бойня…
— Но почему я… именно я? Разве ты не видишь, он мой брат по расе? — Губы негра задрожали, на глаза навернулись слезы и покатились по темным щекам.
Уже рассвело, когда в госпиталь приехал полковник в сопровождении майора. Они прошли в маленькую палату, где на железной койке лежало накрытое простыней тело лейтенанта.
Майор откинул простыню с лица покойника — смерть почти стерла смуглый оттенок его кожи. Полковник долго смотрел на труп, а потом пробормотал:
— Слабовольный невротик! Не могу понять, зачем сюда посылают таких людей. Я никогда особенно не верил в психологические проверки… Этот человек едва не убил четверых отличных солдат, не считая гражданских лиц, в которых могли угодить шальные пули из его автомата.
Майор мрачно подумал, что его больше волнуют потерянные души, чем какие-то шальные пули. Взглянув на труп, он сказал:
— Бедняга! Срок его службы кончился. Завтра утром он мог быть уже дома…
И тогда незнакомая женщина — когда она вошла? они не видели, — с глубокой нежностью устремив взгляд синих, фиалковых глаз на лицо умершего, тихо сказала:
— Он уже дома.
~~~
Из-за гор показалось солнце, и старик, накануне вечером поймавший в бамбуковую ловушку голубку, вышел из хижины и принялся разжигать костер, чтобы вскипятить воду для утреннего чая.
Попыхивая глиняной трубкой, он опустился на корточки возле железного чайника и с удовлетворением оглядел неподвижную птицу в клетке, а она, похоже, смотрела на него. Сейчас он снова поставит западню с голубкой в качестве приманки и будет ждать, пока в ловушку не попадут другие голуби. Он может прождать хоть весь день. И еще много дней. Впереди есть время. Или нет вовсе — но для него это, в сущности, одно и то же. Старик подумал о двух внуках, погибших ночью: когда-нибудь, где-нибудь он снова встретится с ними. Тут он вспомнил, как давным-давно подарил одному из них голубку — тогда мальчик был еще совсем маленький. При этом воспоминании беззубый рот старика расплылся в улыбке — печальной и гордой. И он стал мечтать: вот он идет по дороге на базар, а в корзине у него голуби…
Он услышал гул в небе, почувствовал порывы ветра, которые волновали побеги риса и рябили воду на полях, выпрямился и, высоко подняв голову, с прежней улыбкой посмотрел на военные вертолеты, торопливо улетавшие к горам, совсем как жирные дикие утки в зеленом оперении.
Erico Verissimo
О prisioneiro
Porto Alegre, 1968
Перевод с португальского Ю. Калугина
Фридрих Дюрренматт
Авария
Одна из еще возможных историй
(Швейцария)
Часть первая
Случаются ли еще истории, истории для писателей? Согласится ли еще кто-нибудь рассказать о себе, романтически, лирически обобщить свое «я», испытывая потребность говорить о своих надеждах и разочарованиях и о своей манере любить женщин, говорить совершенно правдиво, как будто правдивость может все это сделать всеобщим — и не в медицинском, и даже не в психологическом смысле? Неужели никто не хочет этого сделать, скромно отступив на второй план, тактично умалчивая об интимном, обрабатывая сюжет, как скульптор материал, развиваясь вместе с ним и, подобно классикам, пытаясь не отчаиваться сразу, когда невозможно не видеть явную нелепость, которая отовсюду выпирает, когда писать становится все трудней, и все более одиноко, и бессмысленно. Хорошая отметка в истории литературы не должна интересовать — кто только не получал хороших отметок, какая только халтура не превозносилась, — требования дня важнее. Но и здесь опять дилемма и неблагоприятное положение книжного рынка. Жизнь предлагает сплошные развлечения, вечером кино, поэзия на полосе ежедневной газеты, для большего, уже начиная с франка, требуется душа, признания, правдоподобие, должны быть выданы высшие ценности, мораль, ходкие сентенции, что-то должно преодолеваться или утверждаться, иногда христианство, иногда модное отчаяние, в общем — литература.
Ну а если автор все решительнее, все упорнее отказывается производить все это, так как ему ясно, что основа его творчества лежит в нем самом, в его сознательном и подсознательном, дозированных в зависимости от обстоятельств, в его вере и сомнениях, и если он все же полагает, что именно это совершенно не касается публики, ибо для нее достаточно того, что он пишет, изображает, лепит, соблазнительно показывает поверхность, и только ее, а об остальном следует молчать, не комментируя и не болтая? Придя к такому выводу, автор приостановится, начнет колебаться, почувствует себя беспомощным, это почти неизбежно. Появляется ощущение, что больше не о чем рассказывать, всерьез начинаешь подумывать об отставке. Может быть, еще удастся сделать несколько попыток, а дальше уже неизбежен крен в биологию — чтобы приблизиться, хотя бы мысленно, к этому извержению человечества, к грядущим миллиардам, к этим беспрерывно поставляющим утробам; или в физику, в астрономию — дать для порядка отчет о подмостках, на которых мы все суетимся. Остальное — для иллюстрированных журналов, для «Лайф», «Матч», «Квик», «Зи унд Эр»: президент в кислородной палатке, принцесса со своим асом, кинозвезды и долларовые личности, выходящие из моды, едва о них заговорили. Наряду с этим будни, в моем случае — западноевропейские, точнее швейцарские, плохая погода и плохая конъюнктура, заботы и неприятности, личные потрясения, но без связи со Всемирным, с положением вещей значительных и незначительных, с цепью необходимостей. Судьба покинула сцену, где идет действие, чтобы подкарауливать за кулисами; не говоря уж о ходкой драматургии, на сцене все становится несчастным случаем — болезнь и кризис. Даже война зависит от того, предскажет ли ее рентабельность электронный мозг, хотя всем известно, что этого никогда не случится, пока вычислительные машины работают исправно; только поражение еще можно предсказать математически; беда произойдет в том случае, если будут допущены фальсификации, запрещенное вмешательство в электронный мозг. Но и это не самое страшное. Страшнее, если ослабнет гайка, какая-то катушка придет в негодность, ошибочно сработает клавиша — конец мира из-за технической ошибки, короткого замыкания. Итак, больше не грозят ни бог, ни возмездие, ни судьба, как в Пятой симфонии, одни только несчастные случаи на дорогах, прорывы плотин из-за ошибки в чертежах, взрыв завода атомных бомб, вызванный рассеянностью лаборанта, плохо закрытый чан с бактериями. В этот мир аварий ведет наш путь, на его пыльном краю рядом со стендами, рекламирующими обувь фирмы Балли, «студебеккеры», мороженое и памятники жертвам катастроф, случаются еще истории, где в заурядной личности вдруг проглядывает человечество, мелкое происшествие вырастает до масштабов всеобщего, обнаруживаются правосудие и справедливость, может быть, даже милосердие, случайно пойманное, отраженное в монокле пьяного.