Но мальчик не испугался и не сбежал.
~~~
Когда ребята остались вдвоем, он заметался по песку, голый и мокрый, и все прислушивался к гудению молотилки с Харитоновой усадьбы.
— Не бойся! — кричал он товарищу под мостом. — Сейчас с тока прибегут. Ты только держись!
— Я тону, — всхлипывал второй.
Зубы его стучали от холода.
— Держись! — кричал мальчик с берега и все метался, как полевая мышь, попавшая в капкан. — Сейчас придут. Ну, правда же, придут.
Подбадривая товарища, он почувствовал, что у самого горло перехватило, и заплакал, не выдавая себя ни звуком. Мокрыми ладошками вытирая слезы, он топтался на берегу и тут вдруг услышал далекий паровозный гудок. Он остановился, посмотрел, наморщив лоб, на одежку, сваленную на песке, увидел прут с нанизанной за жабры рыбой. В куче одежды краснела его майка. Мальчик быстро-быстро привязал ее к пруту с рыбой и, как был, нагишом бросился к железнодорожному полотну. «Постой! — слышал он позади крик товарища. — Тону!»
Но он не остановился, а все бежал к железнодорожному полотну, добежал до насыпи, забрался на рельсы и припустил по линии, стараясь попадать на шпалы, потому что острая щебенка резала босые пятки. Он бежал, выставив вперед прут с красной майкой. Вдали он увидел струю дыма, она быстро приближалась, из-за деревьев вынырнул паровоз, но мальчик не сошел с полотна, а все бежал, потом наконец замедлил шаг и стал размахивать своим красным флагом, а локомотив все рос, и гул рельсов все громче отдавался в ушах.
Мальчик спрыгнул на насыпь, не переставая размахивать майкой, и услышал пронзительный гудок: тит-ти-ти… С паровоза его заметили. Раздался скрежет, воздух задрожал, паровоз выбросил на мальчика облако пара и, продолжая протяжно скрипеть тормозами и гудеть, стал, обдав его жаром своего тела.
В окошке показалась промасленная куртка.
— Что случилось, пацан? — спросила куртка.
— Почему поезд остановился? — спрашивали пассажиры, высовываясь из окон, а кое-кто успел уже открыть двери.
Мальчик вдруг вспомнил, что он голый, и прикрылся майкой.
— Мальчишка остановил поезд, — сказал кто-то. — Рыбу продает.
Пассажиры, глядя на прут с привязанной к нему майкой и несколькими высохшими на солнце рыбешками, засмеялись.
— Тонет! — сказал мальчишка. — Под мостом!
— Кто тонет? — спросил машинист.
— Мальчик под мостом тонет!
— Мальчик тонет в реке! — передали по вагонам.
— Мальчик, где мальчик?
— В реке!
— А где река?
— Наверно, вон там, где ольшаник виден.
Машинист уже спускался по лесенке.
— Давайте скорей, — сказал он. — Что мы стоим?
— Скорей, скорей! — закричали из вагонов.
— Мальчик тонет! В реке!
Первые уже бежали к мосту, и мальчик, не выпуская из рук майку и рыбешек, бежал с ними, а из окошка в окошко переговаривались две женщины — нельзя, мол, оставлять детей без надзора.
Полпоезда уже неслось к реке. Потом и остальные пассажиры потянулись через луга, по плотным и душистым отвалам скошенной травы, туда же, к реке, к зарослям ольшаника.
Добежав до моста, первые увидели крестьян и мальчика, лежавшего на поверхности воды. Крестьяне носили большие камни и валили их на дно, чтобы мальчик мог на них встать. Один из мужчин поддерживал его в воде на руках, а другие таскали камни.
Пассажиры с поезда тоже принялись носить камни, некоторые вошли в воду, пустились в расспросы, как это все случилось, и успокаивали: сейчас, мол, все будет в порядке, руку мальчика высвободят, ничего страшного — ребенок-то ведь жив. Но когда им объяснили, что рука схвачена каменным капканом, а сверху давят опоры и весь мост, пассажиры стали обсуждать, что надо сделать, чтобы высвободить руку. Однако рассчитывать на то, что можно будет сдвинуть каменные глыбы и железобетонные пояса или приподнять весь мост, было бы абсурдом.
И вот больше пятисот человек, пассажиры целого поезда, столпились под мостом, на мосту, на обоих берегах, и никто ничего не мог сделать, чтобы вытащить мальчика из реки. Мальчик уже посинел, он болтался в воде и испуганно смотрел на огромную толпу, запрудившую берега и мост.
Страшно-то ведь все равно страшно, даже когда вокруг люди.
Рядом, почти по плечи в воде, стоял крестьянин с тока; он поддерживал мальчика на поверхности реки, подложив ему ладонь под грудь, хотя на дно уже были навалены камни. И чтобы пареньку не было грустно и не думалось о страшном, крестьянин старался с ним разговаривать. О чем говорить, значения не имело, важно было говорить, говорить все, что приходило в голову, лишь бы не молчать, ни секунды не молчать, не то мальчик тут же расплачется.
А тогда и крестьянин, пожалуй, заревет, и, не успеешь оглянуться, все заревут. Особенно женщины, конечно, уж такое их дело — плакать.
~~~
— Ну, ты как, молодцом? — спросил крестьянин.
Мальчик попробовал улыбнуться и почти улыбнулся.
— Молодцом, это видно, что ты молодец, тут и толковать нечего, а ты вот мне скажи… скажи мне, ты улиток боишься?
Мальчик сказал, что не боится улиток.
— Как же это ты не боишься? — удивился крестьянин. — У них знаешь, какие рога!
— Они мягкие, — сказал мальчик.
— Мягкие-то они мягкие, а все-таки кто ее разберет, улитку эту. Кольнет рогами, подцепит, да и забросит метров за сто.
Мальчик блеснул в ответ своими белыми зубами.
Крестьянин все поглядывал наверх, на каменные и бетонные пояса моста и на раковину улитки, прилепившейся к стене, к одному из поясов.
— Видишь, куда забралась, и страх ее не берет, что сорвется и утонет. Выходит, она храбрее тебя. Храбрее, храбрее, так и знай, — оживился вдруг крестьянин, словно открыв что-то очень важное.
В ответ ему снова блеснула улыбка мальчика.
— Мы сколько раз весной улиток собирали, — сказал мальчик.
Он сказал «собирали», потому что дети собирали их в траве, как собирают грибы, или снимали с деревьев, как яблоки. Улитки, пустившиеся было куда-то в путь, вдруг засыпают прямо на ходу, повисая на деревьях. Тогда-то дети их и собирают целыми корзинами.
— Верно, вы их и ели? — спросил крестьянин.
— Ага, — сказал мальчик.
— Я знаю, — снова оживился крестьянин. — На костре пекли. Бросишь ее в огонь, а она как запищит. И пищит, пищит, пищит.
— Пищит, — согласился мальчик.
— Пищит, пищит, пищит. И пузыри пускает, а они лопаются.
— Лопаются.
— Вот видишь, знаю. Я сколько раз их пек. А еще мы их варили, улиток-то. Целый котелок пены набегает.
— С рисом, — сказал мальчик.
— С рисом. Ты, видать, и про это знаешь. Дошлый ты парень, все знаешь.
Крестьянин со значением покачал головой и заулыбался так, точно мальчик его в чем-то перехитрил. Он умел и любить и волноваться, но не умел этого выразить; и не то чтоб все крестьяне не умели, есть крестьяне, которые умеют, и многие черказцы красиво эдак говорят, только дай случай, особенно о политике, о разных событиях мировых, и говорят все такое замысловатое, мудреное. Они учились говорить, на то и школы есть. Но иногда он думал про себя, что, кабы все руками так-то работали, как языком, каких бы только дел не переделали! Но сейчас он понимал, что надо работать языком. Он не был этому обучен, зато умел кормить барабан молотилки. Он очень хорошо, равномерно кормил молотилку, ловко разрезая перевясла и расстилая снопы, и барабан всегда пел у него ровно, не хрипел и не задыхался. В этом краю молотильщика, который стоит у барабана, называют багатором, он был багатор.
Крестьянин продолжал разговаривать с мальчиком, опять вернувшись к тому, что улитка может подцепить кого хочешь своими рогами и отбросить на сто метров…
А река, бесшумно колышась, омывала их и уносила с собой запах мальчика и крестьянина и снова вспоминала медведя, песчинки, осевшие у него на губах и в глазах, диких коз на водопое, черказских девушек, сухие перья птиц, которые пролетали, касаясь своих отражений. Река текла с ленивым спокойствием, чуждая смятенью, нараставшему на ее берегах, отраженному в ее водах, деятельному и в то же время беспомощному.