Сознание своей униженности, которую сторонники дю Круазье живо ощущали, еще более усиливало в них жажду мести. В 1822 году дю Круазье встал во главе промышленников департамента, подобно тому как д'Эгриньон стоял во главе дворянства. Таким образом, каждый из них представлял определенную партию. Вместо того чтобы открыто и не лукавя признаться в своем сочувствии крайне левой, дю Круазье объявил себя сторонником тех взглядов, которые были впоследствии сформулированы в заявлении «двухсот двадцати одного»[13]. Поэтому он получил возможность объединить вокруг себя представителей суда, местной администрации и финансов. Люди, собиравшиеся в салоне дю Круазье, являлись не меньшей силой, чем завсегдатаи Музея древностей, к тому же они были многочисленнее, моложе, деятельнее и в конце концов приобрели решающее влияние на все дела департамента, а Музей древностей продолжал оставаться в стороне, как бесплатное приложение к королевской власти, которой партия крайних роялистов нередко мешала, ибо способствовала ее промахам и даже толкала на путь ошибок, оказавшихся для монархии роковыми.

Либералы, которым в этом непокорном департаменте никогда не удавалось провести в парламент хотя бы одного из своих кандидатов, знали, что в случае, если дю Круазье будет избран, он окажется среди левого крыла центра или даже среди крайних левых. Банкирами дю Круазье были три брата Келлер; старший из них блистал в палате среди девятнадцати представителей левого крыла, этой фаланги, прославленной всеми либеральными газетами, и все три брата преуспевали благодаря своей близости с графом де Гондревилем, пэром-конституционалистом, пользовавшимся расположением Людовика XVIII. Итак, конституционная оппозиця была готова в последний момент передать дю Круазье свои голоса, обещанные для вида подставному кандидату, — если бы дю Круазье удалось собрать достаточное число голосов роялистов, чтобы обеспечить себе большинство. На каждых выборах роялисты проваливали дю Круазье, ибо верхушка роялистской партии во главе с маркизом д'Эгриньоном неизменно отгадывала, разбирала и осуждала все его уловки, и каждые выборы все более усиливали ненависть этого неудачливого кандидата и его партии к аристократам. Ничто так ни разжигает вражду политических группировок, как бесполезность с трудом расставленной западни.

В 1822 году борьба партий, носившая в первые годы Реставрации чрезвычайно острый характер, казалось, затихла. И салон дю Круазье, и Музей древностей, узнав все сильные и слабые стороны друг друга, видимо, ожидали счастливого случая, играющего для партий роль провидения.

Близорукие люди довольствовались этим мнимым спокойствием, которое обманывало даже монарха; но тем, кто ближе знал дю Круазье, было ясно, что он, как и все, кто живет холодным рассудком, будет мстить беспощадно, тем более что эта месть разжигалась политическим честолюбием. Дю Круазье, который некогда краснел и бледнел при одном имени д'Эгриньонов или шевалье и вздрагивал, упоминая о Музее древности или слыша, как о нем упоминают другие, теперь прикидывался невозмутимым, точно индеец. Он приветливо улыбался своим врагам, хотя по-прежнему ненавидел их и с каждым часом следил за ними все пристальнее. А им казалось, что, отчаявшись в победе, дю Круазье решил жить спокойно. Одним из его ближайших сподвижников, также участвовавших в расчетах этой затаенной ярости, был председатель суда, г-н дю Ронсере, мелкопоместный дворянин, тщетно добивавшийся чести быть принятым в Музее древностей.

Небольшого состояния д'Эгриньонов, которое заботливо и умело оберегал нотариус Шенель, едва хватало на то, чтобы поддерживать скромное существование маркиза, который жил как подобает дворянину, но не позволял себе ни малейшей роскоши. В доме маркиза жил воспитатель молодого графа Виктюрньена — единственной надежды рода д'Эгриньонов, — бывший монах-ораторианец, рекомендованный епископом, и ему приходилось платить известное вознаграждение. Жалованье кухарки, горничной мадемуазель Арманды, старика камердинера маркиза и еще двух слуг, господский стол для четверых и расходы по воспитанию молодого графа, ради которого не жалели денег, поглощали все средства д'Эгриньонов, несмотря на крайнюю бережливость мадемуазель Арманды, мудрую распорядительность Шенеля и преданность слуг. Старик нотариус все еще не мог произвести никакого ремонта в полуразрушенном замке. Он ожидал, пока истекут сроки договоров, заключенных еще в 1809 году с арендаторами земель д'Эгриньона, намереваясь изыскать затем новые способы для увеличения доходов маркиза — или путем улучшения обработки земли, или в результате понижения курса денег. Маркиз не вникал ни в мелочи хозяйства, ни в управление имениями. Узнай он, какие героические усилия делал Шенель, чтобы, по выражению хозяек, свести концы с концами, это поразило бы его как громом. Но никто из домочадцев не решался разрушить иллюзии старого аристократа, приближавшегося к концу своего жизненного пути.

Величие рода д'Эгриньонов, о котором не думали ни придворные, ни правительство и которое за пределами городских стен и ближайших окрестностей никому даже не было известно, это величие в воображении маркиза и его приверженцев воскресало во всем своем былом великолепии. Они были убеждены, что в лице Виктюрньена род д'Эгриньонов обретет новый блеск, когда разоренные дворяне возвратятся в свои поместья или когда достойный наследник появится при дворе, чтобы служить королю и жениться, как женились в старину д'Эгриньоны, на девице из рода Наварренов или Кадиньянов, д'Юкзелей, Босеанов или Бламон-Шоври, соединяющей в себе все преимущества высокой родовитости с красотой, умом и добродетельным характером. Завсегдатаи, собиравшиеся каждый вечер в Музее древностей поиграть в карты, — шевалье, Труавили (произносите «Тревили»), Ларош-Гюйоны, Кастераны (произносите «Катераны»), герцог де Верней, — давно привыкли видеть в гордом маркизе особу необычной значительности и поддерживали в нем его упования. В них не было ничего несбыточного, и, вероятно, надежды маркиза исполнились бы, если бы можно было вычеркнуть из истории Франции последние сорок лет. Но самые почтенные, самые бесспорные права, которые Людовик XVIII попытался закрепить Хартией, датировав ее «двадцать первым годом» своего царствования, не будут иметь силы, если они не подтверждены всеобщим согласием. Д'Эгриньонам недоставало того, на чем зиждется современная политика, — то есть денег, главной опоры новой аристократии; не умели они также показать себя необходимыми участниками дальнейшего исторического развития; славу такого участия можно теперь завоевать и при дворе, и на полях сражений, и в дипломатических салонах, и на общественной трибуне, с помощью книг или авантюр. Эта слава необходима каждому новому поколению как своего рода священное миропомазание. Знатная семья, пребывающая в бездействии и забвении, подобна девице на выданье, глупой, некрасивой, бедной и добродетельной, — словом, имеющей все основания быть несчастной. Брак между мадемуазель де Труавиль и генералом Монкорне не только ничему не научил Музей древностей, но едва не оказался причиной разрыва между Труавилями и салоном д'Эгриньонов, заявившим, что «Тревили себя запятнали».

Лишь один среди всех окружавших маркиза людей не разделял их иллюзий. Надо ли говорить, что это был старик нотариус Шенель? Хотя его преданность старинному роду, представленному ныне тремя лицами, была беспредельной, что достаточно убедительно подтверждается нашим повествованием, хотя он вполне разделял взгляды маркиза и находил их правильными, — Шенель все же обладал здравым смыслом и приобрел столь обширный опыт, ведя дела большинства видных семей департамента, что не мог не учитывать мощного движения умов и не признать великих перемен, вызванных ростом промышленности и новыми нравами. Бывший управляющий видел, как революция от разрушительных деяний 1793 года, когда она вкладывала оружие в руки мужчин, женщин, детей, воздвигала эшафоты, рубила головы и выигрывала сражения на полях Европы, перешла к мирному осуществлению идей, некогда освятивших эти события. После пахоты и сева наступало время жатвы. Шенель понимал, что революция определила сознание нового поколения, он осязал реальность фактов, видел тысячи ран и чувствовал, что возврата к прошлому быть не может; то, что королю отрубили голову, казнили королеву, отобрали землю у дворян, — все это в его глазах завело страну слишком далеко, затрагивало слишком много интересов, чтобы заинтересованные позволили уничтожить плоды этих действий. Шенель трезво смотрел на вещи. Его фанатическая преданность д'Эгриньонам была беспредельной, но не слепой и становилась от этого еще благороднее. Вера, позволяющая молодому монаху узреть небесных ангелов, все же не так сильна, как у старого монаха, который этих ангелов ему показывает. Шенель походил на старого монаха, он отдал бы свою жизнь, защищая священную раку с мощами, хотя бы в ней уже завелись черви. Всякий раз, когда Шенель с тысячью предосторожностей пытался объяснить своему бывшему господину все эти «новшества», то иронизируя над ними, то притворно удивляясь или негодуя, на устах маркиза неизменно появлялась высокомерная улыбка, а в его душе, видимо, жила твердая уверенность, что все это «безумие» пройдет, как проходили многие другие. Никто не замечал, насколько внешний ход событий поддерживал предубеждения гордых защитников развалин былого. Действительно, что мог ответить Шенель старому маркизу, когда тот с властным жестом говорил ему:

вернуться

13

«...в заявлении «двухсот двадцати одного». — Имеется в виду политическая декларация группы депутатов французского парламента, в марте 1830 г. требовавших отставки ультрароялистского кабинета Полиньяка.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: