– Два часа потратить на идиотскую телеграмму! Кому она нужна! Давно были бы в Пятиизбянках.
Как по-разному переносим солнце, комаров, захватываем или уступаем удобное место, готовясь к ночи, обнаружилось в первые же дни. Мои напарники новички. А я-то знал, как действует непрерывное солнце при десятичасовой гребле! Но вот и солнца нет, и походным нашим отношениям скоро конец, и шлюпка от этого, конечно же, лучше не движется, а остановиться не могу – показываю самые дурные черты характера. Ночной ли страх, напряжение ли это на руле или вспышка раздражения из-за того, что полузнаний моих не хватает, чтобы найти с моря в темноте поселок, который я видел много лет назад, но сам я себе становлюсь невыносим.
Почему-то возмущает меня не Шорников, а два других моих напарника, которые дали Игорю потратить время на телеграмму.
Самый старший из нас и самый покладистый. С него все скатывается. Заснет там, где заснет. Подойдет очередь – будет грести. Почти не обижается, но все-таки обижается.
Он сидит на носу на спальных мешках. Беспокоится только тогда, когда видит встречный корабль – боится, что не разминемся.
– Г’ебята! – кричит он. – «Г’акета»!
Чувствуя в голосе зуд, я наношу удар, прекрасно понимая, что бью ниже пояса:
– Трудно поверить, что во время войны вы были разведчиком. Никак не научитесь отличать «ракету» от «метеора».
от плотов тянет ладаном, а наверху ясно звучит радио, хотя до него, по моим расчетам, не меньше полутора километров. Залитые водой плетни не дают подойти к берегу. Испугавшись столкновения с кораблем, мы ушли с фарватера, мачту сняли, и весла время от времени цепляют кусты. Идем по мелкому, следовательно, не опасно. Но подводные кусты в темноте именно и кажутся опасными, и мы опять отворачиваем туда, где катятся корабли.
Небо – гигантское. Днем оно не бывает такой глубины. Слышно, как по фарватеру катятся корабли. Ночью особенно понимаешь, почему о них так говорят речники.
Капитан самоходки, которая везла нашу шлюпку в Вешки, делал долгие остановки. Дневка была в станице, из которой он родом. Вернулся он в сопровождении родственников и собак. Собаки, не обращая на нас внимания, первыми взбежали по сходням и поднялись в рубку. Словно знали, что капитанские. У капитана был излишек спокойствия. На своей вахте он доверял штурвал сыну, двенадцатилетнему мальчику. Мальчик штурвал перекручивал, и самоходка шла враскачку. Из-за этой раскачки мы и останавливались: самоходка толкала перед собой нефтеналивную приставку, раскачкой растягивало крепежные тросы, их надо было заново перетягивать.
Со вспышкой света и звуком винтовочного выстрела трос порвался ночью на подходе к Цимле.
– Не надо было колесо крутить! – закричал шкипер нефтеналивной, словно ждал этой минуты. Он крикнул это помощнику капитана, который прибежал на звук лопнувшего троса. И тот, не находя других ругательств, ответил:
– Шкиперишь и шкипери!
Ему было тем более обидно, что это не он «колесо крутил».
Выскочила жена шкипера:
– Сожжот нас! – закричала она. И сразу стало видно, как много раздражения накопилось у всех.
Капитан следил за всем этим из рубки, командовал редко, но покрикивал все же:
– Быстрее, быстрее, потом доругиваться будете!
На уцелевшем тросе нефтеналивную разворачивало носом к нашей корме, кормой к нашему носу. Все ждали, пока она ударится о борт.
Капитан включил сирену и прожектор. Сирена завыла устрашающе, по ночному. Несколько раз провел прожектором от рубки до носа – сам себя осветил, чтобы подходившие к каналу корабли видели, как его тянет на яр, разворачивает, что он ничего не может поделать и просит подождать. Шел дождь, прожектор выхватывал серые струи, а между этими густыми струями – бесконечные вспышки насекомых.
А из канала и к каналу шли две больших волжских самоходки. Ни в носовой, ни в средней части у этих теплоходов нет жилых помещений – только грузовая палуба и грузовые трюмы. В рубках темно – свет штурвальным был бы помехой. И лишь сигнальные огни: верхний – белый, правый – красный, левый – зеленый, – горели на них. Теплоход, подходивший снизу, сбрасывал ход и еще затормозил, увидев наши сигналы, но остановиться совсем отказывался и так катился медленно к нам всей своей огромной темной массой, которая в несколько раз превосходила массу нашей самоходки. С теплохода, шедшего сверху, на секунду включили прожектор, ударили по нашему корпусу, но тут же выключили свет, чтобы не мешал команде работать. Нефтеналивная стукнулась о наш борт, и капитан закричал шкиперу:
– Закрепляй так! Ставь руль на ноль. Прошлюзуешься под бортом, а в порту я тебя сброшу.
– Все горючее в яр спустим! – Закричала жена шкипера. – Всю корму нам разворотил, еще немного и до горючего бы дошел. Мореходы! А кормой как вести! Разобьемся в канале, сгорим!
Но шкипер, осознавший, как плохо все складывается для него, прикрикнул на неё, подал канат и бросился в рубку закреплять рули.
Капитан не слушал. Он сдерживал баржу на течении, стараясь удержать ее между двух огромных кораблей, которые расходились, оставляя его на струе третьим. Мотор нашей самоходки гудел, и нам не были слышны машины теплоходов. Казалось, они катятся бесшумно: один против течения, другой – по течению.
Случай этот не убавил капитану спокойствия. И до Вешек мы шли, так же часто делая остановки, и так же грубо на капитанской вахте виляла самоходка. Капитанское спокойствие утомляло, и распрощался я с самоходкой с облегчением.
В шлюпке-четверке на, четверых, свела одна и та же идея: житейское напряжение «снять» напряжением походным.
Шлюпка-четверка – это рулевой и четверо гребцов. В дальнем походе гребцам нужна смена. Мы гребли по двое. Третий сидел на руле, четвертый отдыхал. Непрерывное солнце сразу же превратило нашу двойную нагрузку в двойную перегрузку. Нам бы чаще останавливаться, отдыхать. Но как только мы почувствовали вес одного километра ан веслах, расстояние над нами взяло власть, и мы шли и шли, пока не начинались споры о том, где остановиться на ночлег и в какую станицу зайти за хлебом, а какую миновать. О том, что споры начнутся, я знал и обрадовался, когда один спорщик сказал другому:
– Это твои эмоции.
Перед походом я обещал себе отбиться от собственных эмоций, но, видно, пришла моя очередь. Ядовитая и совершенно бесполезная проницательность настигла меня.
– А вы порядочный филон, – сказал я Шорникову. – Вы же почти не гребете. Это из-за вас мы потеряли столько времени.
Хочешь отбиться от собственных эмоций – не раскрывай рта. Несдержанность можно оправдать возмущением. Но возмущение тоже надо чем-то оправдывать. Остановиться было невозможно. Я обличал напарников – это «выходил» страх после того, как я сам чуть не завел шлюпку под корабль. А ведь, казалось, давно обжился в перегрузках! Прекрасно знал, как это бывает, и не мог удержаться.
«Из-за Шорникова, – думал я, – болтаемся ночью на фарватере. Ему приходится притворяться спокойным. А бывший разведчик „ракету“ от „метеора“ отличить не может. Что с него требовать!»
Почему меня утомляло спокойствие капитана самоходки, я мог бы объяснить. Но зачем мне беспокойство моих напарников?
«Вот передам кому-нибудь руль, – мстительно распалял я себя, – тогда ищите этот проклятый поселок и разбирайтесь в фарватерных и ходовых огнях».
В Калаче нам сказали, что к полуночи за приставкой к Пятиизбянкам подойдет волжская самоходка «Волгоград». Когда мы выходили из Калача, «Волгоград» был еще в Волго-Донском канале. С самого начала мы ввязались в гонку с мощным кораблем. Он шлюзовался на подходах к Калачу, а мы вышли, ловя вялым парусом ветерок из каждой долинки. Потом, задержанные репродуктором, топтались возле Кумской, а «Волгоград», должно быть, полным ходом подходил к Пятиизбянкам. С того момента, как шлюзы перестанут его задерживать, восемнадцать километров он пробежит за полчаса.
«А все нерассуждающая бюрократическая привычка, – с ненавистью думал я о Шорникове. – Бессмысленный поступок, и, пожалуй, бессмысленный надрыв. Выйди мы вовремя, и дома оказались бы раньше, чем туда пришла бы эта никому не нужная телеграмма».