– Кто придумал считать вальс народным танцем? – проговорил Штофреген. – Самый изысканный и самый коварный из всех возможных танцев…

– А кто вам сказал, что народ – это непременно быдло? – возразила Татьяна Николаевна. – Настоящий народ непременно отличается и изысканностью, и коварством. Вы ведь читали народные предания?

– Ну, нечто подобное мне нянька рассказывала, – чрезвычайно серьезно ответил Штофреген.

– Стало быть, знаете, на что способна Марья Моревна, – заявила Татьяна Николаевна. – Считайте, что предупреждены.

Он чуть сильнее сжал ее талию.

– Хорошо.

– И не боитесь? – Она прищурила глаза.

– Нет, Татьяна Николаевна, не боюсь.

– Это хорошо, – сказала она, – потому что ваш друг Кокошкин, несмотря на всего своего Плутарха, все-таки боится.

– Вероятно, Кокошкин плохо изучал предания про Марью Моревну, – сказал Штофреген. – Я поговорю с ним об этом предмете.

И тут Татьяна Николаевна улыбнулась, и в том тайном мире, в котором они кружились, взошло радостное солнце.

– Кокошкина просвещать не нужно, – сказала она. – Пусть пребывает в потемках. Так даже лучше.

* * *

Чуть позднее, когда девица с растрепанной косой принесла самовар, Татьяна Николаевна заняла позицию возле горы чашек и принялась разливать чай всем желающим, а ближайшая подруга Аннет раздавала наполненные чашки. Штофреген оказался оттеснен и смешался с толпою.

Неожиданно к Татьяне Николаевне пробилась Ольга Вильгельмовна, вдова родного брата господина Терентьева-Капитонова. Ольга Вильгельмовна была намного младше своего покойного мужа, и ее никто из племянниц не называл “тетей Олей”. Несмотря на немецкое отчество, она обладала плоским лицом, круглыми бровями и чуть раскосо поставленными глазами, поскольку была уроженкой Сибири и со стороны матери принадлежала к одному из маленьких северных народов.

– Где Стефания? – спросила Ольга Вильгельмовна. – Неужели никто, кроме меня, о ней не беспокоится?

– Что может случиться здесь со Стефанией? – возразила Татьяна Николаевна, наливая очередную чашку.

– Да что угодно!

– Здесь Царское, Ольга Вильгельмовна, – сказала Аннет. Она приняла чашку у своей подруги и вручила ее Ольге Вильгельмовне. Та часто задышала, по чайной глади прошла крупная рябь.

– Ночь на дворе, а девочка где-то бродит. Если вам безразлично, то меня пожалейте – у меня сердце не на месте.

Татьяна Николаевна машинально коснулась рукой своей груди и вдруг, покраснев, отдернула ладонь. Штофреген, неусыпно за нею следивший, заметил то, что скрылось, вероятно, от остальных: осторожным движением Татьяна Николаевна извлекла из декольте игральную карту и тайком переправила ее под стол. “В этом семействе все девицы жульничают! – восхитился Штофреген. – Наверняка старшая сестрица и обучала младшую. Только Марья Моревна на шулерстве не попалась, а Стеша, бедная, попалась сразу…”

Вдруг ему представилась Стеша, худенькая, с тощими косичками и вострым носиком. Личико серенькое, заплаканное. Бедняжка.

– Я поищу, Ольга Вильгельмовна, – сказал Штофреген.

Она повернулась к незнакомому офицеру, который так запросто, по-семейному, назвал ее по имени-отчеству, и величественно кивнула.

– Хоть один понимающий человек нашелся, – сказала она.

– …и тот гусар, – тихонько прибавил господин Сурик.

Штофреген окликнул своего друга:

– Кокошкин, идешь?

Петр нехотя поставил чашку. Он предвкушал остаток вечера провести подле Татьяны Николаевны, попивая чай из нежных ручек и расточая томные взгляды. Место Кокошкина, разумеется, тотчас занял поэт Чельцов, очень худой, с непомерно длинной шеей, которую он особым образом изгибал, приклоняясь к Татьяне Николаевне. Штофреген представил его себе с трубкой в носу и отвернулся, чтобы не рассмеяться.

Кокошкин пошел за ним, ворча:

– Непременно тебе нужно было вызваться разыскивать эту Стешу! Для чего это? Видал Чельцова? Сразу пошел на приступ!

Прохладный вечерний воздух прикоснулся к щекам, влажный и нежный, как лягушка. Парк шевелился таинственно. В его глубине едва заметны были стены монастыря – близость ночи прибавила синевы к их белизне и совершенно скрыла львов: они как будто отправились почивать, уйдя для этого в глубину каменной кладки.

Кокошкин остановился, оглядываясь на пустой улице.

– В самом деле! Поздно и темно; куда могла подеваться Стеша?

– Думаешь, с ней случилась беда?

– Я не знаю, Ваня, – сказал Кокошкин. – Просто тревожно стало.

– Вот и мне.

– Погодите! – раздался громкий голос от дома Терентьевых.

Оба друга остановились. Из дверей вышло еще человек шесть, все с фонарями. Сурик подошел к Штофрегену и вручил ему маленький фонарик.

– Куда же вы без света отправились! – упрекнул он. – Много вы увидите в темноте! Или, виноват, у гусар зрение кошачье?

– У гусар только походка кошачья, да и то не у всех, – сказал, подходя, Павловский.

Он обменялся с сослуживцами быстрым поклоном – на балу им было некогда.

– А у иных – посадка на лошади кошачья, – добавил Кокошкин.

Павловский услышал и фыркнул, но ничего не сказал.

– Ищите в парке, за прудами и возле церкви, – говорила Татьяна Николаевна. Она стояла на верхней ступеньке, с платком на плечах, в бальном платье. – Это ее любимые убежища. А я пойду свяжусь с ее подругами, хотя при подобных обстоятельствах она никогда не прячется у подруг – слишком горда.

Дверь хлопнула, Татьяна Николаевна скрылась.

Искатели сперва шли все вместе, потом начали расходиться в разные стороны; Штофреген – один из первых; ему хотелось остаться в одиночестве. Он не последовал указаниям и не пошел ни к церкви, ни к прудам, а вместо этого углубился в парк возле монастыря.

Здесь все было неухожено и неприбрано, может быть, нарочно, чтобы монастырская жизнь протекала как можно тише, в полном спокойствии от гуляющих. Хрустели сухие ветки, приходилось все время светить себе под ноги, чтобы не угодить в какую-нибудь яму и не свернуть себе шею. Одуряюще пахли прошлогодние листья.

Медленно, шаг за шагом, обходил Штофреген маленький участок парка, не спеша приближаться к монастырю. Ему казалось: вот-вот – и ему откроются все тайны мира, погребенные под толстым слоем старой листвы и сплетенных корней. В каждой складке коры ему виделись глаза или брови, а то и искаженные кривой улыбкой губы. Что-то здесь происходило, в глубокой тайне, непрестанно, какая-то творилась важная работа.

Тихий звук колокола протянулся, как нить, через всю ночь. Одиннадцать. Штофреген остановился, поднял голову. Кокошкин с Павловским наверняка уже в казармах. Интересно, отыскали они Стефанию?

Он уселся на поваленное бревно, поежился. Вдруг стало очень тихо, как будто все вокруг насторожилось, осознав близкое присутствие человека. И в этой длившейся всего мгновение тишине Штофреген не столько услышал, сколько почувствовал близость чьего-то дыхания.

Он встал, сделал несколько шагов и посветил фонариком.

В гнезде из опавшей листвы и содранной с бревна коры спала Стефания. Она свернулась клубком, поджав под себя тонкие ноги и подложив под щеку шелковые бальные туфельки. “Она не похожа на человека, – подумал Штофреген. – Боже мой, как они все могли так заблуждаться! Нет ничего более ошибочного, чем обращаться с подобным существом как с обыкновенной двенадцатилетней девочкой…”

Он осторожно наклонился над ней и коснулся ее плеча. И тотчас она зашевелилась, ожила; она ничуть не была испугана и как будто ожидала этого прикосновения, что еще больше убедило Штофрегена в правильности своей догадки.

– А, это вы, – пробормотала она. – Где вы были?

– Искал вас.

Она потянулась совершенно как зверюшка:

– До-олго-о… – И вдруг уселась, обхватив колени руками. Ее белые локти светились в темноте. – Уже ночь!

– Да, – сказал Штофреген.

– Ужас. Мне попадет. Меня запрут в чулане с пауками и оставят без пищи и воды на три дня.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: