– Известное дело, дикари-с, – подтвердил Сенютович, и все рассмеялись.
– Да уж, таких, как Нора Нелидова, среди них не встретишь, – добавил Лимонов. – Мало что хороши собою, они молчаливы.
– Старухи зато из них потом ужасные, – проговорил Алтынаев.
– Да кто же женится на старухах? – бойко возразил Лимонов. – Женятся на молоденьких!
– Мне трудно представить себе Нелидову молоденькой, – заметил Дудаков. – Кажется, она так и явилась на свет со своими усами, кошками и болтливостью.
– Ой, – поморщился Алтынаев, – господа!
Его мысли занимало видение Ольги Турыбриной с грустными глазами под высокой пышной прической, с молочно-белыми руками, источающими при соприкосновении тонкое электричество.
– Говорить о Нелидовой как о женщине для меня тягостно, – добавил Алтынаев безжалостно.
– Какая она женщина, – вступил Кайгородов, – просто скучное животное. И шея у нее темная, будто она никогда не моется.
– А она действительно не моется, – сказал я. – Я ее нарочно разглядывал. Даже пальцем потер.
– Как вам это удалось? – осведомился Дудаков.
– У нее такой толстый слой грязи, – объяснил я, – что она даже не заметила.
– А вы, Ливанов, нату’алист, – молвил князь Мшинский.
– Да уж, – вставил Литтре, – девиз натуралистов: не важно, есть ли у них разум; важно – что они могут страдать.
– Нату’алисты – это ведь кото’ые п’отив охоты на китов? – спросил князь.
В этот миг подпрапорщик Понизовский встал. Никто поначалу даже не понял, что происходит, поскольку ни один из нас, повторюсь, не думал ни о Нелидовой, ни о любом другом предмете явной беседы, – каждый вел сам с собою разговор потаенный.
– Господа, – выговорил Понизовский, слегка заикаясь и произнося слова более невнятно, чем обычно, – мне п-просто стыдно среди вас находиться. Вы говорите о женщине! Я ее не знаю и вряд ли стану ей другом, но ведь она женщина! После всего, что я услышал, я не желаю более оставаться в в-вашем о-обществе!
И он быстро вышел вон.
Наступила тишина. В ее безжалостной атмосфере расточились хрупкие пугливые призраки, услаждавшие наше воображение, и в прояснившемся воздухе мы увидели друг друга словно бы впервые за все это время.
Князь Мшинский поднялся со своего места.
– Вы как хотите, господа, а сведует немед’енно извиниться. Позвольте, я сделаю это от ’ица всех нас.
И он тоже вышел.
Мы сидели молча и ждали – чем все закончится. Ни Понизовский, ни князь Мшинский никогда не рассказывали о том, что между ними произошло. Они возвратились вскоре, Мшинский – невозмутимый и позевывающий в сторону, Понизовский – весь красный, со взъерошенными вспотевшими волосами. Как ни в чем не бывало он снова уселся, закурил, бросил, а после поведал длинную историю о птичке, которую держали в клетке на “Жураве” и которая издохла к великой скорби юных ее пестователей, – никто его толком не слушал, но все испытывали облегчение.
Впоследствии я не раз бывал в деле вместе с Константином Понизовским и могу уверенно сказать: впечатление, полученное тогда в офицерском клубе, не было ошибочным. Спустя несколько лет он уже стал поручиком, а еще через год получил золотое оружие за храбрость.
Буран
Посвящается памяти
Руфина Ивановича Дорохова
До космопорта оставалось не больше сорока верст, когда начался буран. Зловещие мглистые клочья пронеслись по небу, сразу стемнело, и ветер резко усилился. Стрелка компаса вертелась, словно одержимая множеством бесов. Бесы эти визжали на разные голоса – не только за бортом вездехода, но и в эфире, где ничего, кроме них, не слышалось. Связь прервалась почти полчаса назад.
Вездеход стал, и его мгновенно закидало снегом по самую крышу.
Я спросил водителя: как на его взгляд, долго ли продлится непогода.
– Часа три, может – восемь, – ответил он, немедленно проглотил стакан водки, заел луковкой, после чего завернулся в одеяло и уснул.
После краткого раздумья я решил последовать его примеру.
Первое время бешеный рев бури слышался со всей отчетливостью, потом стал тише, обратился в унылое завывание, а там и вовсе смолк – снежная гора, выросшая над нами, заглушала любые звуки. Между тем буран продолжал лютовать: бедняга, застигнутый непогодой без всякого укрытия, обречен на скорую гибель – здешний мороз убивает в считанные минуты.
Водится в этих краях напасть и пострашнее адского холода, уверяют местные: злые духи выходят на охоту во время снежных бурь и выпивают тепло из своих жертв. Не то чтобы я всерьез опасался духов или даже готов был признать их существование, но все же жутковато делалось в эдакой глухой тишине.
Смутно тревожась, я думал в полусне: что станет с нами, если наш вездеход не заведется, а буран продлится несколько дней и проч. Но тихо гудела печка, мигала лампочка на переборке, водка разливалась по телу приятным теплом, и чем более я представлял себе бушующую вокруг непогоду, тем уютнее становилось.
Неделей ранее я получил легкую контузию в небольшом деле, которому “Отечественные записки” за **** год отвели одну неполную строку. Сразу после госпиталя меня отправили в отпуск. Поправлять здоровье надлежало на “базе” – орбитальной станции, где я вплоть до настоящей оказии ни разу даже и не бывал.
Корнет Гвоздков уверял, будто на базе превесело. Князь Мшинский, главный сноб в полку и обладатель восьми дюжин выписанных из Петербурга шелковых белых перчаток, напротив, кислил лицо: “Д’янная водка, скве’ные нуме’а, обсвугу давно не секли… Оставайтесь-ка вы, говубчик, лучше в полку!” Прочие мои товарищи ухмылялись и пожимали плечами. Вспоминать в подробностях собственный отдых на базе им было как будто неловко.
“Что за беда? – решил, помнится, тогда я. – Если там весело – повеселюсь, а прискучит, так вернусь раньше срока в полк”.
Засим, наказав денщику Мишке за время моего отсутствия довести мой боевой глайдер до немыслимого совершенства, я собрался, как сумел, и вручил свою судьбу водителю вездехода.
Он был из местных, служил уже изрядно лет и “умно-умно русским языком рассуждал”. Звали его Изтигиз. В быту он был сущий спартанец и в своем вездеходе обитал почти безвылазно, выбираясь на Божий свет за редкими надобностями. Закусывать луком вошло у него в привычку весьма давно, отчего вездеход обладал собственной атмосферой.
Машину свою Изтигиз почитал и всю кабину увешал варварскими талисманами, плюшевой бахромой и золотыми рыбками, преискусно сплетенными из разноцветных пластиковых трубочек. Сбоку приткнулся строго нахмуренный Никола-угодник в плетеной кожаной рамочке, почерневшей от непрестанного смазывания маслом. Когда машина прыгала по сугробам, бахрома, рыбки и прочее – все тряслось и качалось, так что рябило в глазах.
Я знал, что замиренных варучан почти всех крестили, и спросил своего водителя, отчасти шутя: любит ли он русского Бога; на что тот весьма серьезно показал на Николу-угодника и отвечал, что “Микорая” чрезвычайно уважает и просит, чтобы с ним, с Изтигизом, того не случилось, что вышло с одним глупым-глупым варучанином.
Меня, разумеется, это заинтересовало, и я продолжил расспросы. Меленько поплевывая себе в плечо, Изтигиз сообщил, что тот бедолага глупо-глупо попался в руки немирному князьку, такому злому, что от его слюны вскипала дзыга. Князек стал пленника пытать, и от слез и пота из того вышла вся соль русского крещения, и сделался он весь как “вареная овощь”, а после помер.
Вот пришел он – после смерти – к старым варучанским духам и богам, но старые боги стали его бить и гнать от себя, крича: “Ты оставил нас, ты сломал нас!” И правда, многие боги были поломаны, без носа, со стесанным лицом или даже в виде одной половинки туловища.
Тогда побежал несчастный покойник к русскому Богу, но русский Бог его не признал, потому что соли крещения в том не осталось. Так он и бродит между богами и живыми, ищет, где бы приткнуться, и плачет в буране – иногда можно услышать издалека его голос.