Фрау Трауготт стояла во дворе и чинила курятник. Она оторвала от стены курятника три гнилые доски и прибивала на их место новые. Я поздоровался с ней, она опустила молоток и гвозди и чтото пробормотала, посмотрев на меня, вернее, мимо меня. Я хотел пройти в свою комнату, но, увидев, как она стоит с молотком и гвоздями в руках, наклонившись вперед, устремив взгляд на поросшую травой дюну, вдруг пожалел ее. Мне захотелось сказать ей что-нибудь приятное, и я предложил ей свою помощь, но она своим обычным тусклым голосом сказала, что не смеет об этом просить, и по одной этой фразе мне стало совершенно ясно, что она родом из Богемии.
- Я охотно помогу вам, фрау Трауготт, - сказал я и, взяв у нее молоток и гвозди, стал прибивать доски к стенке курятника. Она не возражала, смущенно стояла возле меня, потом вдруг выпрямилась и сказала: "Тогда я пойду приготовлю вам чаю", и медленно пошла на кухню.
"Она такой человек, который ничего не хочет брать даром", - подумал я, продолжая забивать гвозди, и, когда я прибил доски, появилась фрау Трауготт со своим подносом.
- Готово, - сказал я, отложил в сторону молоток и открыл фрау Трауготт дверь в мою комнату, она сняла с подноса чайник, стакан и маленькую сахарницу, а я откупорил бутылку рома и пригласил фрау Трауготт выпить со мной стаканчик грога.
- Сейчас прохладно, стаканчик грога вам не повредит, - сказал я, но фрау Трауготт молча покачала головой и оправила свой передник. Я сказал, что она, наверно, ждет мужа, и поэтому не хотел бы ей мешать, но она снова покачала головой. Я придвинул ей стул и предложил сесть, но она продолжала стоять.
- Ваш муж в отъезде, фрау Трауготт? - спросил я.
Она промолчала, в третий раз покачав головой.
- Он погиб, - сказала она, помедлив.
Я закусил губу.
- На войне, - сказала она и медленно повернулась, намереваясь уйти.
- Останьтесь же, фрау Трауготт! - поспешно проговорил я и с мягким усилием усадил ее на стул, потом достал из чемодана чашку и смешал ром с дымящимся чаем. Фрау Трауготт неподвижно сидела на краешке стула, не решаясь притронуться к налитому стакану. Чтобы помочь ей преодолеть смущение, я начал восторженно рассказывать о море, о побережье, а она сидела передо мной, как каменное изваяние.
- За ваше здоровье, фрау Трауготт! - сказал я и поднял стакан. Фрау Трауготт робко протянула руку, взяла стакан и отпила глоток, какое-то время она нерешительно держала ' стакан у губ, потом допила его и поспешно поставила опять на стол.
Я налил ей еще и спросил, живет ли она здесь одна, и она сказала: "Да". Я спросил, есть ли у нее дети, и она сказала: "Мальчик". Я спросил, сколько ему лет, и она сказала: "Пятнадцать". Я спросил, где он, и она назвала районный город. Я спросил, что он там делает, и она сказала, что учится в школе. Потом я уже не знал, о чем ее еще спросить, откуда она родом, спрашивать мне не хотелось, я помешивал ром в своей чашке, фрау Трауготт неподвижно сидела на краешке стула, и я почем зря ругал себя за то, что смутил робкую женщину своим упрямым писательским любопытством, но такова уж роковая особенность нашей профессии.
Я снова заговорил, расхваливая красоту здешних мест и деревушки, сказал, как хорошо я себя здесь чувствую, а фрау Трауготт повторяла свое:
"Да, сударь", - и глядела, как за окном колышется на дюне трава. Потом она вдруг слегка наклонилась вперед и тихо, чуть-чуть торопливее, чем обычно, зашептала: "Если бы только не это море, сударь, море еще всех нас унесет!" Неожиданно я понял, что страх перед непривычным морем сломил ее во^лю к жизни, отсюда и безжизненный взгляд и тусклыи голос. "Они хотят его прибить гвоздями, прибить море гвоздями, вот ведь беда!" - снова зашептала она, блуждая взглядом по колыхавшейся на дюне траве. Прибить гвоздями? Я не понимал ее. Может, она в уме повредилась? Я смотрел, как ста сидит передо мной на краешке стула, крохотная, съежившаяся, с добрым беззлобным лицом, исказившимся от страха, со взглядом, устремленным вдогонку ветру.
Она смотрела, как колышется под ветром трава, а меня охватывал страх. Она вся съежилась и, слегка приподняв руки, словно защищаясь, зашептала:
"Вода нахлынет, сударь, она отступит, возьмет разбег и нахлынет, ведь стена-то уже дала трещину и..." Она содрогнулась и неожиданно оборвала шепот, как будто ее слова уже сами по себе могли навлечь беду.
- Кто это собирается прибивать море гвоздями? - спросил я, пытаясь скрыть свой испуг. Но фрау Трауготт ничего не ответила. Она не сводила глаз с окна. Я предложил ей выпить еще стаканчик, но больше пить она не стала. Мне очень хотелось сказать ей что-нибудь хорошее, хотелось утешить ее, и я сказал, что спокон веку здесь не было никаких наводнений и совершенно исключено, чтобы прилив перехлестнул когда-нибудь через дюны.
И все же я чувствовал, что все мои слова так же тщетны, как тщетна попытка услышать шепот в реве бури. Разговоры не помогали, надо было что-то предпринять, надо было помочь этой женщине преодолеть страх перед морем. Я осторожно спросил, не переселенка ли она. Фрау Трауготт медленно подняла голову. "Ведь вы тоже, сударь", - тихо сказала она. А когда я спросил, откуда она это знает, она, помолчав, ответила: "По говору".
Я назвал ей место, где я родился, а она все с таким же безучастным лицом назвала свою родину. Это оказалось по соседству с той горной деревушкой, где я вырос, я родился в горах, она - в долине. Я спросил, чем она занималась, и она ответила, что работала в поместье, и еще я узнал, что муж ее тоже работал в поместье, а потом стал солдатом и погиб в 1943 году в Африке, а она осенью 1945 года со своим пятилетним сыном приехала сюда, в Ц. Все это она рассказала не сразу, а лишь отвечая на мои многочисленные вопросы. Я спросил, есть ли тут другие переселенцы. Она кивнула, потом снова стала смотреть в окно, не произнося ни слова. Я понял, что больше ничего от нее не добьюсь, и извинился, что отнял у нее время. Фрау Трауготт покачала головой, взяла поднос со своим стаканом и вышла из комнаты.
За окном завывала буря. Ветер бешено трепал на дюне траву. Взошла луна, желтая, как лимон.
Фрау Трауготт прошла, сгорбившись, по двору, и я представил, как она, такая же сгорбленная, стоит на помещичьем поле. "Надо помочь ей, - подумал я, - надо отправить ее подальше от моря, пока она совсем не помешалась". Судьба ее казалась мне вполне ясной: батрачка у помещика, измученная, забитая, короткое время замужества было, вероятно, единственно счастливым в ее жизни, но муж ее ушел в армию, а потом погиб, а потом ей пришлось покинуть родную деревню и очутиться одной с ребенком у моря, этого незнакомого, никогда не виданного рычащего моря, и море бесновалось, штормило, и тогда-то в душу ее вкрался смертельный ужас и сломил её волю к жизни, а теперь ей надо помочь, пока еще не слишком поздно и пока она совсем не потеряла рассудка. Разделившие с ней ту же судьбу другие переселенцы, как видно, прижились здесь, они не были так одиноки, как эта женщина. И я снова увидел ее безжизненные глаза, и вдруг я снова увидел барона. Я увидел его сидящим, заложив ногу на ногу, в мягком кресле, с бокалом вина в руке, и я увидел женщину, которая гнула спину на его поле, и увидел, как я сам чокаюсь с бароном, а потом увидел себя солдатом армии, которая выступила в поход, чтобы положить конец самостоятельности народов, я сжал руками голову и понял, что судьба этой женщины неотрывна от моей собственной.
На следующее утро я пошел к бургомистру.
В канцелярии я его не застал, секретарша сказала, что он ушел на строительство дамбы, и добавила, что я могу найти его недалеко от обрыва, километра два оттуда. Я поблагодарил ее и отправился в путь.
Ветер переменился, теперь он дул в сторону моря и отгонял от берега воду, которая отчаянно сопротивлялась. Тучи кружились клочьями, над зеленой отмелью взлетали брызги пены. Я пытался себе представить, что произойдет, если ветер снова переменится и прилив с грохотом обрушится на берег, я пытался увидеть этот прилив безжизненными глазами фрау Трауготт, и я увидел бушующее море, серые пасти бегемотов, лязгавших зубами и брызгавших пеной. "Почему ей раньше не помогли? - сердито подумал я. Неужели не замечали, что она здесь чахнет от вечного страха..." Я подумал о бургомистре этой деревни и решил, что он один из тех бюрократов, у которых глаза хоть и открыты, но мало что видят, они не способны разглядеть человека в его горе и в его счастье.