Рылись они у нас в хате до поздней ночи. И представь, - уже обращаясь ко мне, баба Киля горько усмехнулась,- с пустыми руками они тогда все равно не ушли: вытащили они из дома нашу швейную машинку «Зингер», а потом Шинкарчук ко мне подошел.
- А это у тебя что? – он подбородкам указал на мои золотые сережки, которые папа с мамой мне на свадьбу подарили.
- Как, что?.. – еле проворочала я одеревеневшим языком, с испугом и злостью подумав: «Какая же я дура! Как же я раньше не догадалась снять и спрятать их куда-нибудь подальше, а еще лучше: на продукты где-нибудь обменять»…
А тот, протянув свою волосатую руку, схватил сережку и до боли в ухе ее, выворачивая, сквозь зубы зарычал:
- Что вот это?! Вот?!.. Вот?!.. Вот?!
Дед Ваня не выдержал тогда, бросился он на Шинкарчука, и в хате драка началась. Я от греха подальше сняла с себя те сережки и кричу ему: «На, возьми!!!»… А Шинкарчук и прихлебатели его уже остановиться не могли: били они тогда деда Ваню минут десять. Он после этого больше месяца руку не мог поднять – вывихнули ему тогда руку, да и лицо у него все распухшим долго было. Хорошо еще, что его не забрали тогда…
Там, в хате, - обращаясь ко мне, сказала баба Киля,- висит мой портрет – это я сразу после свадьбы в Николаеве сфотографировалась, мы тогда с твоим дедом Ваней туда на рынок дорожками торговать ездили. Так там, на той фотографии я в тех сережках… Красивые были сережки,- потупившись, тихим голосом добавила она. Некоторое время она молчала, затем, обращаясь ко мне, вновь заговорила:
Представляешь, внучек, вокруг села на полях колосится пшеница, которую мы же сами и посадили, и которою нам, даже умирая от голода, трогать, было нельзя. «Это для рабочего класса, – постоянно говорили нам, когда мы, уходя с поля домой, выворачивали перед охранниками свои карманы, - он, дескать, нам светлое будущее строит». А люди тогда, не в силах дождаться этого светлого будущего, уже мучаясь от голода, по ночам на эти охраняемые поля, как к врагу за линию фронта с ножничками вынуждены были ходить. И не дай Бог охранникам попасться: за срезанные колоски или за жменьку зерна в кармане немедленно уголовные дела возбуждались, и этих голодных людей к расстрелу приговаривали,… в лучшем случае - к десяти годам лагерей.
А к осени 1932 года из колхоза уже не только все фуражное зерно нового урожая было вывезено, но даже посевной фонд, приготовленный для следующего года, со складов увезли куда-то.
Боже,… Боже…
Этой же осенью мы все крохи от макухи, что раньше корове давали - в сарае поподбирали, и кошку нашу Мурку съели, – вновь тихим голосом заговорила баба Киля, - а потом мы и до нашей собаки Жучка добрались. Мы ели бурьян, листья и кору, содранную с деревьев, варили лободу, собранную в полях, лягушек и крыс,… все, что двигаться могло, мы тогда ели, но все равно мы быстро слабели.
А на работу, даже тогда - попробуй не выйди,… - возмущенно бросила баба Киля. – За невыход на работу такие жестокие санкции были установлены, что век потом не расхлябаешься, если вообще в тюрьму не посадят «за тунеядство».
Хотелось бросить тут все к чертовой матери и уехать куда глаза глядят – да куда там: в Ковалевку еще можно было пойти, а на выезде из нее – в сторону Николаева, милицейский вооруженный кордон выставлен был - задерживали там каждого, кто пытался из этого ада вырваться и назад, в село, возвращали. При этом людей строго предупреждали: «Еще раз попадетесь – расстреляем!»
Складывалось такое впечатление, что нас тут кто-то специально решил голодом уморить. Только мы не могли понять: за что?! Чем мы перед государством провинились? И мы тогда еще не знали, что весь народ Украины, точно так же, как и в нашем селе, от голода вымирал.
Помню, уже зимой 1932 года сам председатель колхоза по домам ходить стал и тех, кто еще мог хоть как-то двигаться, со слезами на глазах уговаривать, на работу выйти - на ферму. Говорит: коровы не доенные стоят, орут…
Спрятала я тогда на теле грелку для молока, укуталась тряпками и поползла на ферму, думаю: вдруг удастся немного молока домой принести. Прихожу я туда, а там, в занесенном снегом коровнике, худющие коровы почти по вымя в замершем навозе стоят и орут они дико. Отыскала я нашу корову Миланку, а она вся грязная и худющая в коровнике стоит, вымя ее распухло - смотрит она на меня своими большущими глазами, а в них слезы,… так мне ее жалко стало!.. Обняла я ее за шею и так и стояли мы вместе, плакали. А она мне тогда так и не далась подоиться – к вымени ее дотронуться было невозможно, больно ей было.
Потом, когда эти коровы с голоду уже дохнуть стали, руководством колхоза было решено: оставшихся коров на мясо забить.
- Представляешь, внучек, - обращаясь ко мне, вновь горячо заговорила баба Киля, - люди у нас в селе к тому времени уже от голода пухнуть начали, а мясо с тех коров наших стали отправлять куда-то.
Доведенные до отчаяния мы, бабы, чуть было не взбунтовались тогда.
Все началось с того, что мы, собравшись на улице, стали друг другу на жизнь свою жаловаться, потом кто-то сказал, что за жизнь своих детей мы обязаны бороться. После этих слов мы, словно очумевшие, стали по хатам за вилами разбегаться. И это просто чудо, что мы самосуд над нашим руководством тогда не учинили - мужья наши остановили нас. Вернее, остановила нас мысль о том, что всех нас в Сибирь после этого отправят, и дети наши голодные без матерей останутся.
Повырывали мужчины из рук наших тогда вилы, и мы с пустыми руками к председателю колхоза пошли.
Помню, пока дошли мы до конторы, многие женщины от слабости уже на ногах стоять не могли,… они буквально заползали в кабинет председателя колхоза.
Стали мы просить его:
- Ну, дай нам хоть по кусочку мяса в счет будущей оплаты, ведь, это же наши коровы…
- Нет, нельзя, - отвечает он, – наш колхоз еще план по заготовкам мяса не выполнил.
Разорвать мы его от злости готовы были. Говорим ему:
- Да черт с ним, с планом,… дети-то наши уже от голода пухнуть начали.
- Нет, - говорит он,- не могу я план не выполнить, - и бумагу нам под нос тычет. - Вот,- говорит он, - почитайте: это из района прислали…
Была тогда среди нас одна грамотная женщина, взяла она эту бумагу и в слух читает: «…за невыполнение плана заготовок по хлебу и мясу осуждены на десять лет председатель соседнего колхоза, главный агроном и главный зоотехник... Предупреждаем…»
После этого мы уже не знали, что нам и делать. А председатель колхоза, чуть ли не плача, бормочет:
- Поймите меня, бабоньки – не могу я… у меня же ведь тоже дети есть…
Ну, что тут поделаешь?.. Ни с чем мы домой пошли. Ну, думаем: вот и конец нам всем пришел. И действительно: зимой 1932 года односельчане от голода уже вымирать начали,…возле нашей хаты, за муром, дети мертвые валялись, и их убрать некому было. Почти в каждом доме тогда люди от голода пухли, а у родственников не было даже сил, чтобы умерших людей на кладбище отвезти - так они дома и лежали.
Мы тоже от голода мучились. Всех мышей и крыс мы еще зимой переловили и съели. Пытались мы и птичек ловить.
Помню, дед Ваня своими уже опухшими ногами, в плавнях по замерзшему льду ходил – искал что-нибудь съестное, и здоровенную гадюку в замерзшем льду нашел. Помню, положил он ее на стол, а я, как только увидела ее, от ужаса чуть в обморок не упала. Но, ничего - в тот же день съели мы ее,… гадость такую…
К концу весны 1933 года мы от голода уже еле шевелились: травку, что только появилась, мы, как коровы на лугу, выщипывали, а жучкам, которые нам изредка попадались, мы, как умалишенные, радовались. Помню еще ежика - он в саду нам попался… А потом дед Ваня на рыбалку стал ходить – черви появились и было ему, на что рыбу ловить: иногда он ловил что-то, иногда - нет.
Вот такая у нас, внучек, жизнь была. Голод – это страшно! Как мы все тогда мучились – не передать словами, а дед Ваня и Анечка постоянно в обморок падали - Ане тогда всего девятый годок шел, а Нине шестой. Они худенькие как щепки были и мерзли – я их тряпками укутывала и даже в печку засовывала, чтобы они там согрелись.