Я кивнул. Гарантия Конституционного Совета была единственным в этом мире, чему я готов был верить.
— Здесь еще есть пункт об изменении содержания. Что он означает?
— Как свободный человек ты будешь переведен из камеры в специальный бокс, где пробудешь весь двухнедельный период подготовки в игре. Там будет отличное питание, услуги врачей, ты получишь возможность восстановить силы в тренировочном зале.
— Хочешь устроить ристалище со здоровыми мужичками? — весьма злобно поинтересовался я.
— Зрелищность прежде всего! — не без назидательности ответил Версус. — Ну а кроме того, к тебе будут относиться как к свободному человеку.
— Что это означает? С камеры снимут замки, а хранители будут целовать меня в зад?
Толстяк растекся в улыбке столь широченной, какую мне даже больно было представить.
— Нет, замки останутся, так же как и хранители. Но никто не сможет ударить или оскорбить тебя, если ты сам не нарушишь инструкцию поведения игроков. Хранителям будет предписано обращаться с тобой подчеркнуто вежливо.
Я призадумался. Все это было заманчиво: и свобода, и еда, и предупредительные хранители. Правда, последнее вообразить было нелегко — куда труднее, чем даже свободу.
— М-да! — промычал я. — Заманчиво! Но я не знаю правил. Тебе не кажется, что несправедливо?
— А ты, друг мой, не вправе претендовать на справедливость! — неожиданно резко обрубил он.
Очевидно, беседа со мной затянулась, и он начал выказывать признаки нетерпения.
— Узнал все, что хотел, Бонуэр?
— Пожалуй — да.
— Тогда подумай над моим предложена, есть время до завтра. А завтра мы встретимся, и ты дашь мне ответ.
— Что ж, пусть будет так.
На этой оптимистической ноте наша беседа завершилась. Я оставил любезнейшего, улыбчивого господина Версуса и был водворен в свой каземат.
Мне было над чем подумать.
Глава 4
Прошел день, пришла ночь. Я так и не сумел заснуть. Я даже не осознал, сколь долго была та ночь. В тюрьме вообще теряешь чувство времени. Обозначенное для нормальных людей месяцами и годами, разграфленными черно-белой круговертью сменяющихся дней и ночей, и плавно переливающее свое естество из сегодня в завтра, время для заключенного, помещенного в каменный мешок, превращается в отсчет мисок с безвкусной баландой. Длинная, бесконечно длинная миска, похожая как две капли на предыдущую. Лишь единожды в неделю остается ощущение некоего разнообразия, а если без пафоса, это вкус дополнительного блюда, которое единственно могло считаться олицетворением времени. И вновь нескончаемая серость, претендующая на звание вечности, но являющаяся безвременьем. Время исчезало. Оно не замедляло и не ускоряло свой бег, уступая место неестественному измерению, которому не было места в нормальном мире. Измерение, выражающее ничто — бесцветное, безвкусное и почти безобидное. Совершенно безобидное, если не задумываться над тем, что где-то рядом, слева ли, справа, разлитое в воздухе или серости стен, незримо скользит время, подобно медленной, но настойчивой реке, лениво струящейся мимо. Река, пробегающая у ног, совершенно не затрагивающая тебя и необратимая; и твое время, обозначающее жизнь, твой крохотный ручеек-миг, что никак не может влиться в эту реку. Он напрягает все силы, упорствует, но никак не может пробить стену безвременья, отделяющего его от общего русла времени. Он растворяется в этом безвременье, порождая ощущение напрасно прожитого. Странное ощущение, если над ним задуматься.
И еще — ощущение безвозвратности. Почему-то в моем представлении оно связано именно с рекой. Быть может, потому что река есть наглядное движение. Размеренное дыхание моря, даже если оно хрипит бурей, отдает постоянством. Бег лани слишком легок и быстролетен. В нем много от ветерка, но ничего от ветра. В нем нет ничего от стихии и необузданности, присущей убегающей вдаль воде, нет категорийности. А чтоб осознать время, необходимо мыслить именно категориями. И потому мы говорим о реке, чьи воды плавно скользят за отлогие косогоры, и никогда не повернут вспять, и никогда не вернутся. Нет, конечно же они вернутся, но для этого должен пройти Великий Год — отрезок Вечности, масштаб которого не сумел точно обозначить никто. Но и многократно, вечно повторяющийся Великий Год по своему безвозвратен. Пусть даже он лишь матрица от свершенного и несвершившегося. Все равно будущее и прошлое с корнем выдирают его из черного ряда вечного и нарекают настоящим.
Когда человек задумался над тем, что есть настоящее, приходящее из будущего и исчезающее в прошлом, он впервые осознал сущность времени, выразив словами древнего мудреца такую простую и великую истину, что в одну реку нельзя войти дважды. А если и можно войти, то уж никак нельзя выйти. Это говорю вам я, постоялец тюрьмы Сонг, один из тех, кто знает, о чем говорит.
Странно чувствовать, как взбудоражено сознание. Я давно научился спокойно относиться ко всему, происходящему вокруг. Верно, потому, что вокруг ничего не происходило. То, что случилось сегодня, было единственным событием за те десять лет, что я провел в тюрьме Сонг. Событием странным, почти неестественным. Я ждал его, я надеялся, что нечто должно произойти. Но я и предположить не мог, что оно произойдет в подобной форме. Свобода! Я жаждал свободы. Свобода означала чудо, но я готов был уверовать в чудо. Почему бы и нет, когда очень хочется уверовать. Почему бы Совету не принять новые законы, пересмотреть мое дело, может же, наконец, грянуть какая-нибудь амнистия! Только вот по поводу чего? Ожидание чуда, заключенное в формуле: не верую, но надеюсь. Надежда великая вещь. Один человек открыл, что она умирает последней, другой же осмелился предположить, что последней все же умирает любовь. Я не знал, кому верить. Быть может, оба они правы. Но мне некого было любить и не на что надеяться. Я любил все то, чего был лишен, и. надеялся обрести его, точнее, вернуть его себе, ибо когда-то оно уже принадлежало мне. А вернуть все означало вернуть свободу, потому что именно она заключала в себе все. Но за свободу почти наверняка пришлось бы заплатить жизнь.
Жизнь. В сущности, что есть жизнь? Я никогда раньше не задумывался над этим, как, впрочем, и над многим другим. Я стал размышлять над тем, что есть жизнь, когда мне ее ограничили, урезали. И надо заметить, подобное знание вряд ли можно было назвать благом. Что есть жизнь, полагаю, не понял ни один из живших, ни тот, кто живет, ни тот, кому предстоит жить. Мне доводилось слышать уйму рассуждений по этому поводу от самых мрачных до безрассудно-легкомысленных. И я не был согласен ни с одним из них. Когда-то давно, впервые столкнувшись со смертью, я сделал великое открытие — жизнь не есть смерть. Антитеза сущего и лишенного сути, дающая неудержимый простор для фантазии. Дающая, но лишь при одном условии — если знаешь, что есть жизнь. А это не удалось понять никому и, полагаю, не удастся. Даже обретая смерть, человек не познает до конца всей ее великой, радостной и трагичной сути. Именно и радостной, и трагичной, ведь лишение вечного — радостно, лишение сути трагично. Неведомый, почти неопределимый порог трагизма и радости. Но все же жизнь — величайшая вещь в себе. Она непостоянна. О ней можно говорить бесконечно долго, но ее не понять. Наверно, потому о ней так хочется говорить. Неважно, что она есть — стремительно утекающий вдаль миг настоящего, растянувшийся до вечности прыжок в небытие, горе или счастье, — для меня жизнь была равнозначна свободе. Подобно воплю раба — свобода или смерть! Я не был рабом — так уверяло общество, и был им — я знал об этом сам.
Свобода, недостижимо маячащая за гранью горизонта…. Еще вчера я был склонен размышлять о ней с оттенком меланхолии, серой и ленивой, но предложение, сделанное мне ушлым толстяком из Корпорации Иллюзий, придало мыслям лихорадочную живость, словно предстояло за одну ночь передумать все, на что судьбою отводились годы безвременья. Я вдруг ощутил, что чувство времени вернулось ко мне. Я вновь сознавал, что такое сегодня. И что наутро, если я пожелаю, наступит завтра. А это означало лишь одно — я обретал жизнь. Как это странно — жизнь, возвращающаяся по единому слову. Но разве королевское слово не даровало жизнь? Но если б то было королевское слово!