И тут снаружи донесся хорошо знакомый смех его молочного брата Энрике Гонсалеса и снова привлек внимание короля к тому, что творилось во дворе. Вон он – переругивается с молодым конюхом. Парень нес на закорках мешок, а Энрике Гонсалес дергал его за рукав, пока тот не потерял равновесия. И вот конюх приводит себя в порядок, чертыхаясь, старается вытереть измазанную в грязи руку о волосы идиота, а тот вскидывает мешок своими крепкими руками – сил ему не занимать, – закидывает его на спину и так, нагруженный, бегом пускается к конюшне, а конюх, сердито ухмыляясь, провожает его взглядом. Один за другим оба они скрылись в задней двери, а в опустевшем дворе остался двойной ряд следов, и лишь в одном месте, там, где конюх поскользнулся, цепочка следов прерывалась. Дон Энрике задумался об Энрике Гонсалесе: его ровесник, но какой сильный; огромные руки всегда в движении, готовы схватить все, что попадется. «Посмотрите на него, – размышлял король, – сила играет в нем даже среди снега и холода; скоро он отправится со двора, чтобы опустить сачки в ручьи, и вернется, довольный собой – ручищи до крови поцарапаны об острый лед, но переметная сума полна раков; он устроится около печки, сварит их в котле и, не слушая насмешек поваров, будет молча сосать своих раков, пока наконец ему не взбредет улечься спать где-нибудь в уголке кухни. И таким же он будет через десять, двадцать, тридцать лет… Так же, как сегодня, будет отдаваться во дворе замка его бессмысленный гогот. Пока Господу угодно… А я? Когда меня Господь призовет к себе? Я, что я делаю тут? Верчусь на этой постели, а в голове у меня вертятся вопросы, на которые нет ответа. И так, пока Господь не распорядится. Разве не лучше?…»
В неожиданном порыве схватил он шнурок колокольчика и яростно затряс его. Затем, уронив руки на колени и вперив взгляд в дверь, принялся ждать. Легкие шаги пажа послышались на лестнице.
– Пусть сейчас же поднимется Руй Перес.
– Сеньор, Руй Перес снова уехал, его нет в замке.
Король погрузился в столь длительное молчание, что стало казаться, будто несколько слов, которыми он обменялся с пажом, никогда не произносились вслух, и тот, застыв у двери, решил, что о нем забыли.
– Сеньор! – прошептал он.
– Тогда пусть явится Родриго Альварес. – И с этим приказанием пажа, наконец, отослали.
Когда после некоторого ожидания дверь снова отворилась, она впустила бородатого, лысеющего мужчину, полного спокойной сдержанности.
– Как понять, Родриго Альварес, – сказал дон Энрике, лишь тот оказался перед ним, – как понять, что король вынужден проводить дни свои в одиночестве, лишенный поддержки, и опорой ему служит только несчастная Эстефания, которая сама не менее нуждается во внимании?
– Сеньор, вы хорошо знаете: кормилица – единственное существо, которое вы терпите рядом; никто более не осмеливается переступить порог этих покоев, не будучи званым. К тому же – и это вам тоже известно, – каждый из ваших подданных самозабвенно отдается своему делу – а это лучшая услуга, которую мы можем оказать королю в такие трудные времена, когда дела наши столь плачевны.
– Сядь тут, подле меня, друг мой Родриго Альварес. Ты видишь, здоровье мое поправляется, и я желаю знать все новости.
Престарелый придворный погладил бороду и, помолчав, начал, взвешивая каждое слово:
– Я, право, не хотел бы, дон Энрике, отягощать ваше внимание больного такими суровыми заботами. Но если вы приказываете, то я могу сообщить лишь дурные вести. К чему, сеньор, вам их знать, раз мы уже стараемся найти возможное решенье?
– Я приказываю, говори.
И тогда мажордом короля, не торопясь, тщательно подбирая точные слова, с беспощадной настойчивостью начал рассказывать о насилии, об уроне, который, не зная передышки, причиняли короне ее подданные. Вырубленные леса, угнанные стада, ограбленные деревни, неоплаченные ренты, униженные или обиженные вассалы, угнетенные слуги – все эти события оживали в богатстве деталей, бесстрастно приведенных в доказательство мажордомом, и множились, как множатся обломки разрушенной крепости у подножия того, что некогда было прочным зданием.
С трудом удавалось дону Энрике следить за переплетением событий, которые подданный его излагал с утомительным перечислением всех обстоятельств, имен и дат: эта интрига выплыла совсем случайно, а то предательство стало известно по доносу простолюдина, жаловавшегося на плохое обращение… И дрожал король, как человек, которому чудится, будто изо всех углов за ним наблюдают сотни невидимых глаз.
– Довольно! – вскричал он. – Довольно! – закричал и взмахнул руками, как бы отмахиваясь от всей этой подлости. Мажордом сухо оборвал свой доклад и замолчал. Король, нахмурив брови, уронил тяжелую голову на сплетенные руки.
– Если Господь даст мне силы, летом я наведу порядок.
И Господь дал ему силы. Когда сильные холода остались позади, здоровье дона Энрике стало улучшаться; он приказал расчесать свою бороду, привести в порядок ногти и вскоре начал совершать небольшие охотничьи прогулки по полям. Тело его еще было неуверенным и слабым, о выздоровлении, скорее, свидетельствовало поведение окружающих: как лесные звери при нетронутом снеге покидают свое логово и даже осмеливаются забредать в селения, чтобы при малейшей опасности снова спрятаться в норы, так, когда король, пересиливший свою болезнь, поднимал взгляд, прятали глаза все, кто тайком наблюдал за ним; и несть числа этим глазам – все лесные обитатели, все жители королевства, весь мир караулил его движения и пристально следил за перебоями в его дыхании…
Дон Энрике напрягал воображение в поисках средств, которые могли бы вернуть подлинную власть Короне; но насильственные меры, которые сам он приберегал на конец и которые должны были выправить его пошатнувшиеся дела, начинали тайно вынашиваться за его спиной. Замысел этот, родившись в лихорадочном бреду, во время нескончаемых бессонниц, годами незримо жил в нем; он постепенно вызревал, был тщательно продуман, и немало надежд возлагалось на него. И тем не менее теперь, когда он обретал реальные контуры и приходил в движение, как змея, которую можно спутать с высохшей веткой, пока она не поднялась с медлительной решимостью, – теперь замысел этот оказывался порождением обстоятельств, неизвестных еще и самому королю.
Так, поздней весной, когда король, наохотившись, с наступлением вечера, усталый, но довольный, возвращался со своей свитой в замок, в глубинах его под грубые шутки слуг, коротавших время в кухне у очага, уже начали плестись первые нити той сети, которая опутает короля. Не подозревая ни о чем, молча скакал дон Энрике, и каждый шаг приближал его к единственному акту насилия, которым будет отмечено его царствование и для выполнения которого понадобится от несчастного напряжение всех сил.
Если хотим мы докопаться до истоков, придется спуститься в кухню и послушать бесхитростные, грубые и примитивные речи, что ведут там простолюдины. Все пошло со случайного, сопровождаемого зевком, вопроса какого-то поваренка:
– Когда начали готовить ужин?
– Об этом, – ответил повар, – пойди спроси у мажордома, только он и может сказать. Но коли хочешь моего совета, не трать время на расспросы, а то придется жалеть. – Раздавшиеся смешки задели парня, а повар, напротив, приободренный ими, продолжал: – Нечего смеяться. Он хочет есть, вот и спрашивает. Ну-ка скажи, паренек, ты голоден?
– Кому какое дело, это никого не касается, кроме меня. Но уже темнеет, и скоро вернется король…
– Так что же? Подумаешь, великая новость! Если хочешь знать, сегодня ужина не будет. Что ты на это скажешь? Не нравится? А разве ты никогда не слыхал, что у настоящего короля ничего нет и даже голод утолить ему нечем? Можешь радоваться – в этом мы похожи на царя небесного, который чем беднее, тем славнее. Сегодня мы все постимся вместе с королем Кастилии в наказание за наши грехи.
– Что за шутки, сеньор дон котелок? – оборвал его раздавшийся у двери суровый голос кузнеца. – Положение короля и без того плачевно, чтобы мы еще подшучивали над ним.