После неудавшейся вечеринки Коршунов совсем помрачнел. Плохо было еще и то, что нога Коршунова действительно пострадала от мороза и болела. Доктор делал Коршунову по утрам ванны для ноги из теплой воды с марганцовкой, мазал ногу какой-то мазью и забинтовывал. Коршунов носил мягкую туфлю на левой ноге, ходил с палкой и немного хромал. Иногда нога болела. Из-за ноги Коршунов не мог ездить верхом, а езда верхом была не просто развлечением. Коршунов любил лошадей и по-настоящему понимал толк в лошадях. Езда верхом была для него такой же потребностью, как сон и еда. В те годы ему казалось невозможным жить без лошади. Необходимость отказываться от верховой езды еще больше увеличивала тоску.

По утрам после перевязки Коршунов обязательно заходил в конюшню. У Коршунова были три лошади - три жеребца, славившиеся по всем комендатурам и заставам. Басмачи знали лошадей Коршунова так же хорошо, как и его самого. Жеребцы стояли в глубине конюшни. Коршунов по очереди заходил к ним в станки. В конюшне приятно пахло сеном, кожаной сбруей и конским навозом. Все три жеребца были вороные. Только у одного - Басмача - белая метина на лбу и около левого переднего копыта белое пятно. Басмача Коршунов любил больше других.

Из конюшни Коршунов шел в управление комендатуры. Он проходил по двору, тяжело опираясь на палку, и вид у него с каждым днем был все более и более мрачный. Несколько раз товарищи спрашивали, что с ним и не болен ли он. Коршунов огрызался или молча пожимал плечами.

Как-то в кабинет Коршунова зашел Захаров, секретарь партбюро комендатуры. Несмотря на молодость, Коршунов уже несколько лет был в партии и коммунистом был безупречным. Захаров, старый политработник, бывший солдат царской армии, а еще раньше тульский рабочий, любил Коршунова и был о нем отличного мнения. Так же, как и другие командиры, Захаров давно замечал, что с Коршуновым что-то неладно, и много раз собирался поговорить с ним "по душам". Но Шурка Коршунов был нелегкий человек, разговор "по душам" с ним был нелегким делом, и Захаров никак не мог раскачаться на этот разговор. Исполнительный, точный, даже несколько педантичный в отношении всего, что касалось дела, Коршунов сходился с людьми туго, на дружбу был скуп, а в обращении бывал грубоват. Захаров злился на себя за свою нерешительность и злился на Коршунова.

В тот день, когда наконец секретарь партбюро сделал попытку поговорить "по душам", он увидел в окно, как Коршунов, прихрамывая, шел по двору. На дворе никого не было, и Коршунов думал, что его никто не видит. Он шел опустив голову, сдвинув кубанку на затылок. Посредине двора он вдруг остановился. Вид у него был такой, будто он забыл, куда ему надо идти. Потом он нахмурился и медленно двинулся к крыльцу комендатуры.

Собственно, больше ничего и не видел Захаров, но что-то во всей фигуре Коршунова показалось ему таким грустным, таким непохожим на обычный вид Шурки Коршунова, прекрасного наездника, строевика, щеголявшего выправкой, лихого командира и отчаянного рубаки, что Захаров сокрушенно покачал головой.

Позднее он видел Коршунова на плацу. Красноармейцы ездили по кругу; в центре, на гнедой кобыле, кружился и командовал комвзвода Иванов. Коршунов сидел на скамейке. Спина его сгорбилась, он опирался скрещенными руками на палку и рассеянно смотрел на горы. Снежные вершины гор ясно виднелись в прозрачном осеннем воздухе.

Поздно вечером Захаров зашел в лазарет и спросил у доктора о состоянии здоровья Коршунова. Доктор ответил, что нога уже почти поправилась, через пять-шесть дней можно будет снять повязку; конечно, если необходимо, можно уже и сейчас, но он рекомендовал бы повременить, впрочем, большого вреда для больного может и не оказаться. Захаров поблагодарил доктора и отправился в управление комендатуры. Коршунов был у себя в комнате. Захаров вошел.

- Мне надо с тобой поговорить, - сказал он, плотно закрывая дверь.

Коршунов отложил в сторону бумаги и отодвинулся от стола.

- Вот какая штука, - начал Захаров медленно. Он решительно не знал, как приступить к разговору. - Вот что я хотел спросить у тебя... Видишь ли...

Коршунов терпеливо ждал.

- Ты чего это пишешь? - спросил Захаров, радуясь, что можно спросить что-то определенное.

Коршунов нахмурился и промолчал.

- Что же ты сочиняешь? - переспросил Захаров. При этом он улыбнулся, и его рябое, морщинистое лицо старого рабочего приняло какое-то виноватое выражение.

Коршунов помолчал и вдруг совершенно неожиданно для Захарова разозлился.

- Не понимаю, чего ты ходишь вокруг, Захаров! - громко и запальчиво заговорил он, вставая во весь рост и прямо глядя на Захарова. - Ты что, хочешь ставить вопрос обо мне на бюро? Никакой вины за собой я не знаю. Пожалуйста. Пожалуйста, ставь.

- Ты что, белены объелся? - тихо удивился Захаров. - Какой вопрос? Какая, к черту, вина?

- Перестань, Захаров, - раздраженно перебил Коршунов. - Ты прекрасно знаешь, что я пишу. Ты прекрасно знаешь, что округ уже третий раз запрашивает об аильчиновской операции. Ты прекрасно знаешь, что в походе у меня погибли и поморозились люди. Ты прекрасно знаешь, что мне ставят это в вину. Ты прекрасно знаешь, и нечего зря разговаривать. Пожалуйста. Собирай бюро. Пожалуйста. Я готов. Когда? Когда вы решили? Сегодня?

- Погоди, погоди, погоди. Не горячись ты, пожалуйста.

- Почему не горячиться? Я хочу горячиться и буду горячиться, и ты не учи меня.

- Замолчи, Шурка! - Захаров тоже встал. Он был сухой и высокий, на голову выше Коршунова. Коршунов хотел еще что-то сказать, но Захаров повторил совсем тихо: - Шурка, замолчи.

Коршунов отошел к окну.

- Сядь, Шурка, и слушай. На папиросу.

- Ты же знаешь, я не курю.

- Возьми, возьми. Закури и слушай.

Коршунов пожал плечами и сел к столу. Захаров не садился. Он ходил по комнате, курил и медленно говорил. Голос у него был негромкий и хрипловатый. Казалось, слова застревают в его желтых жестких усах.

- Что с тобой, Шурка, делается, понять я не могу. Ходишь ты как потерянный, злишься на все. Хандришь, что ли? Никак понять не могу. В чем дело, что за ерунда такая?

- Разве у меня в части что-нибудь не в порядке? Чего ты не понимаешь?

- Погоди, погоди, говорю. Вот ведь ты какой, Шурка. Ну зачем ты вскидываешься? Зачем ты мне говорить мешаешь? Я вот в отцы тебе гожусь, а говорить с тобой, с мальчишкой, не знаю как. Чуть ли не волнуюсь. Я о тебе говорю, а не о твоей части. С тобой что происходит, скажи ты мне ради бога.

- Да ничего со мной не происходит, Захаров, - тихо и смущенно отозвался Коршунов.

Захаров вздохнул и долго молча ходил по комнате.

Электрическая лампочка на столе мигнула три раза. Это был сигнал о том, что комендатурская электростанция кончает работать. Через минуту свет погас. В окно стало видно звездное небо.

"Что это, в самом деле? - думал Коршунов, глядя, как в темноте вспыхивает огонек папиросы Захарова. - Что я, в самом деле? Раскричался зря совершенно и, правда, распустился, что ли..."

- Ты не злись, Захаров, - сказал он вслух.

- Какая там злость, Шурка. Не на что мне злиться, - в темноте Захарову говорить стало легче, - не злюсь я. Только вот что я тебе скажу: ты, Шурка, тоскуешь. Тоскуешь - и сам не понимаешь отчего. А я понимаю. То есть не понимаю, а кажется, понял теперь вот. Тебе, Шурка, сколько лет?

- Ну при чем тут лета?

- Нет, погоди, сколько?

- Ну, двадцать шесть.

- Двадцать шесть?

- Ну да. Скоро будет...

- Хорошо. Тебе вот двадцать шесть скоро будет, а мне скоро пятьдесят будет. Да я еще и воевал, и голодал, и все такое. Значит, это что? Значит это, что я жизнь уже прожил.

- Захаров...

- Погоди, говорю. Слушай. Я жизнь прожил, и очень доволен, и всем теперь доволен. Понял? Вот завтра я умру или, там, послезавтра. Сегодня я пользу приношу и завтра, и, ежели еще год буду жить или, там, десять лет, - все равно на что-то я годен. Я вот и учусь, и читаю. Когда время есть, конечно. Ну, и узнаю больше всего. Ну, и умнее, наверное, становлюсь. И все такое. Это ясно. Но все-таки я жизнь прожил и теперь ее, жизнь то есть, кончаю и доволен ею, жизнью. Вот. А ты, Шурка, ты - другое дело. Ты только разогнался жить. Это ничего, что ты уже командир, что ты воевал уже сколько лет, что ты ранен был, что ты герой... Это все ничего. Вот кони, там, оружие, клинки, там, походы твои, басмачи твои - всего этого много у тебя, всего этого на любую другую жизнь полностью, может быть, хватило бы. На долгую жизнь. А тебе вот, Шурке Коршунову, все это только для разгона понадобилось. Это что же значит? Вот ты теперь тоскуешь. Молчи, говорю. Не перебивай. Вот ты тоскуешь. Хорошо. Хорошо это, говорю, что ты тоскуешь. Думаешь, ты по Степане Лобове тоскуешь? Рассказывали мне ребята о твоей вечеринке. Погоди, погоди. Не перебивай. Жалко Степана Лобова? Жалко. И мне жалко. Только ты не о нем. Ты и сам еще не знаешь, чего тебе надо, но что-то в жизни у тебя незаполненным оказалось. Прожил ты, Шурка, один кусок твоей жизни. Прожил, понимаешь. Что тебе делать дальше? Я не знаю, и ты сегодня не знаешь. Только я за тебя, Шурка, спокоен. Ты завтра узнаешь, или через год, но узнаешь обязательно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: