- Барин! Господин! Вашескобродие! - протискивается сквозь толпу невзрачный мужичишка.

Мужичишка - тип загулявшего мастерового. Хоть сейчас пиши с него "Камаринского мужика": "борода его всклокочена, вся дешевкою подмочена". Красная рубаха от ветра надулась парусом, полы сюртучишка так ходуном и ходят.

Голос у мужичишки пронзительный, с пьяной слезой, из самых недр его пьяной души рвущийся.

Первым долгом он зачем-то изо всей силы кидает об пол картуз.

- Господин! Ваше сиятельство! Дозвольте, я вам все разъясню, как по нотам! Ваше сиятельство! Господин благодетель! Это они все правильно! Как перед Господом говорю, - правильно! Потому способов нет! Сейчас это приходит ко мне, к примеру скажем, он: "Мосей Левонтич, способов нет". Я ему: "Пей, ешь, спасай свою душу!" Потому я для всякого... Правильно я говорю, ай нет? - вдруг с каким-то ожесточением обращается он к толпе. Правильно, аль нет? Что ж вы, черти, молчите?

- Оно действительно... Оно конечно! - нехотя отвечает толпа. - Ты про дело-то, про дело.

- Потому я для всякого! На свои, на кровные! Вон они кровные-то! мужичинишка разжимает кулак, в котором зажато семь копеек, - вон они! Обидно!

"Мосей Левонтич" бьет себя кулаком в грудь. В голосе его все сильнее и сильнее дрожит слеза.

- Правильно я говорю, ай нет? Что же вы молчите? Я за вас, чертей, говорю, стараюсь, а вы молчите!

- Оно конечно... Оно верно... Да ты про дело-то, про дело! - уже с тоской отвечает толпа.

Но "Мосей Левонтич" вошел в раж, ничего не слышит и не слушает.

- Какой есть на свете человек Мосей Левонтич?! Сейчас мне поселений смотритель лично известен. Призывает. "Можешь, Мосей Левонтич, бюсту для сада сделать". Так точно, могу, - потому я скульптор природный. Природный!

"Природный скульптор" начинает опять усиленно колотить себя в грудь и утирает слезы.

- Не какой-нибудь, а природный! Из Россеи еще скульптор. "Можешь?" Могу. - "На тебе две записки на спирт". Обидно! Что я с ними, с записками-то, делать буду? Куда денусь. Ежели у всякого свои записки есть? Правильно я говорю, ай нет? Что вы, черти...

- Ну, слушай! - перебиваю я его, видя, что красноречию "скульптора" конца не будет, - я вижу, что ты человек серьезный. Мы с тобой в другой раз поговорим. А теперь дай мне с народом покончить. Поотодвиньте-ка его, братцы.

Десяток рук берется за природного, но огорченного скульптора, - и его тщедушная фигурка исчезает в толпе.

Положение тягостное.

- Что ж я для вас могу сделать? Я ничего не могу.

- Так! - уныло говорит толпа, - к кому ни пойдешь, все ничего не могут! Кто ж может-то? Делать-то теперь что же?

- Этак в тюрьме лучше!.. Куда! Не в пример!.. Там хошь работа, да зато корм!.. А здесь ни работы ни корма. Что ж теперь делать? Одно остается: убивать, грабить! Пущай опять в тюрьму забирают. Там хошь кормить будут! Больше и делать нечего: хватил кого ни попадя! - раздаются озлобленные голоса.

Тут-то мне в первый раз пришел в голову афоризм.

- Каторга начинается тогда, когда она кончается - с выходом на поселение.

Афоризм, который повсюду на Сахалине имел одинаковый успех, где я что ни говорил.

- Это действительно. Это правильно. Это слово верное! - говорили каторжане и поселенцы. - Это истинно, так точно!

- Совершенно, совершенно справедливо! Именно, именно так! подтверждали в один голос чиновники.

И даже те, кому, казалось бы, следовало именно заботиться, чтобы это было не так, - и те только вздыхали.

- Вы это напишите! Непременно напишите. Это правда, глубокая правда. Ужас, ужас!

Сожительница*

Что за фантастическая картина! Где, когда по всей России вы увидите что-нибудь подобное?

_______________

* Так называются на Сахалине каторжные женщины, выдаваемые поселенцам "для совместного ведения хозяйства". Так это называлось официально раньше. Теперь даже официально, - напр., в "Сахалинском календаре", - это называется "незаконным сожительством", что гораздо ближе к истине.

- Бог в помощь, дядя!

- Покорнейше благодарствуем, ваше высокородие! Ты бы привстала, видишь, барин идет! - говорит мужик, вытаскивающий из печи только что испеченный хлеб, в то время как баба, развалясь, лежит на кровати.

Баба нехотя начинает подниматься.

- Ничего, ничего! Лежи, милая. Больна у тебя хозяйка-то?

- Зачем больна? - недовольно отзывается баба, снова принявшая прежнее положение. - Слава Те, Господи!

- Что ж лежишь-то? Нескладно оно, как-то, выходит. Мужик и вдруг бабьим делом занимается: стряпает.

- Ништо ему! Чай, руки-то у него не отвалятся. Свои - не купленые. Пущай потрудится!

- Да ведь срам! Ты бы встала, поработала!

- Пущай ее, ваше высокоблагородие! Баба! - извиняющимся тоном говорит мужик, видимо, в течение всей этой беседы чувствующий себя ужасно сконфуженным.

- Больно мне надоть! Дома поработала, - будет. Дома, в Рассее, работала, да и здесь еще стану работать! Эка невидаль! Может и он мне потрафит. А не желает, кланяться не буду. Меня вон надзиратель к себе в сожительницы зовет. Их, таких-то, много. Взяла, - да к любому пошла!

Баба - костромичка, выговор сильно на "о", говорит необычайно нахально, с каким-то необыкновенно наглым апломбом.

- Но, но! Ты не очень-то! Разговорилась! - робко, видимо, только для соблюдения приличия, осаживает ее поселенец. - Помолчала бы!

- Хочу и говорю. А не ндравится, - хоть сейчас, с полным моим удовольствием! Взяла фартук и пошла. Много вас таких-то безрубашечных! Ищи себе другую, - молчальницу!

- Тфу ты! Веред - баба, - конфузливо улыбается мужик, - прямо веред.

- А веред, - так и сойти веред может. Сказала, - недолго.

- Да будет же тебе. Слова сказать нельзя. Ну, тебя!

- А ты не запряг, так и не нукай! Я тебе не лошадь, да и ты мне не извозчик!

- Тфу, ты!

- Не плюй. Проплюешься. Вот погляжу, как ты плеваться будешь, когда к надзирателю жить пойду...

- Ты какого, матушка, сплава? - обращаюсь я к ней, чтобы прекратить эту нелепую сцену.

- Пятого года*.

_______________

* 95-го. Женщин присылают обыкновенно осенью.

- А за что пришла?

- Пришла-то за что? За что бабы приходят? За мужа.

- Что ж, сразу к этому мужику в сожительницы попала?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: