— Тем лучше, тем лучше, — прошептала Нанно. — Пусть наука обманется, пусть удастся избежать неизбежного!

— Что же означает слияние этих двух линий?

— Тяжкое ранение, темницу, смертельную опасность.

— Если мне грозят телесные страдания, то ты убедишься, Нанно, как я слаба… Ты ведь сама сказала, что я не из стойких… А куда меня ранят? Говори!

— Странно! В два места: в шею и в бок, — ответила колдунья; потом, отпуская и левую руку Сан Феличе, она добавила: — Но, может быть, тебе удастся избежать этого. Будем надеяться!

— Нет, нет, — возразила молодая женщина. — Продолжай. Не надо было ничего говорить мне, а уж если говорить, так все.

— Я сказала все.

— По глазам твоим и по тону вижу, что не все; вдобавок, по-твоему, есть три линии: линия жизни, линия сердца и линия головы.

— Так что же?

— То, что ты рассмотрела только две — линию жизни и линию сердца. О линии головы ты умолчала.

И она властным движением протянула колдунье руку. Та взяла ее и с напускным равнодушием сказала:

— Сама можешь заметить: линия головы пересекает равнину Марса, клонится к Лунному холму. Это означает мечтательность, воображение, отрешенность от мира, несбыточные надежды. Словом, жизнь как на Луне, а не наша земная.

Вдруг Микеле, внимательно разглядывавший руку сестры, воскликнул:

— Смотри-ка, Нанно!

И он с ужасом указал на одну из линий на руке своей молочной сестры. Нанно отвернулась.

— Нет, ты посмотри, говорю тебе. У Луизы точно такая же линия, как у меня.

— Глупец! — вырвалось у Нанно.

— Пусть я глупец, — воскликнул Микеле, — но посреди этой линии обозначился крест. Это смерть на эшафоте, не правда ли?

Молодая женщина вскрикнула и растерянно посмотрела на молочного брата и на колдунью.

— Замолчи, замолчи же! — рассердилась старуха и топнула ногой.

— Смотри, сестрица, смотри, — не унимался Микеле и раскрыл левую ладонь. — Проверь сама, ведь у нас с тобою один и тот же знак — крест.

— Крест! — повторила Луиза, бледнея; потом она в волнении бросилась к колдунье: — Правда ли это, Нанно? Что это значит? Разве линии на руке человека имеют разное значение в зависимости от его положения в обществе и то, что убийственно для одного, может не иметь значения для другого? Раз уж ты начала, договаривай до конца.

Нанно осторожно высвободилась из рук молодой женщины, старавшейся ее удержать.

— Нам не следует открывать прискорбные приметы, если они отмечены печатью рока и потому неминуемы вопреки всем усилиям ума и воли, — сказала она, а затем добавила: — Разве что человек, которому грозит опасность, потребует от нас правдивого ответа в надежде победить рок.

— Требуй, сестрица, требуй! — вскричал Микеле. — Ведь, что ни говори, ты богатая, ты можешь бежать; быть может, опасность грозит тебе только в Неаполе, быть может, она не будет преследовать тебя во Франции, в Англии, в Германии!

— А почему бы и тебе не бежать, если ты считаешь, что мы отмечены одной и той же печатью?

— Ах, я — другое дело. Как же мне уехать из Неаполя, если я прикован к Маринелле, как вол к своему ярму, и, нищий, вынужден работать, чтобы прокормить мать. Что с нею, бедной, станется, если я уеду?

— А что с ней станется, если ты умрешь?

— Если я умру, Луиза, значит, Нанно говорит правду, а если она говорит правду, значит, прежде чем умереть, я стану полковником. Став полковником, я отдам матери все свои деньги и скажу: «Отложи это, ma mma « 21, а когда меня повесят, раз уж так суждено, она окажется моей наследницей.

— Полковник! Бедный Микеле, и ты веришь такому предсказанию?

— Ну что же? Предположим, что в нем оправдается только смерть. Надо всегда предполагать худшее. Мать стара, я беден, мы с нею не так уж много потеряем, расставшись с жизнью.

— А как же Ассунта? — улыбнулась молодая женщина.

— Ну, об Ассунте я беспокоюсь меньше, чем о матери. Ассунта любит меня как возлюбленного, а мать — как сына. Вдова находит утешение с новым мужем, матери же не приносит утешения даже другой ребенок. Но оставим старуху Меникеллу и вернемся к тебе, сестрица, к тебе — молодой, красивой, счастливой. Слушай, Нанно, слушай, что я тебе скажу: ты должна ей сейчас же объяснить, откуда ей грозит опасность, иначе — берегись!

Колдунья уже подобрала свой плащ и теперь расправляла его на плечах.

— Нет, так тебе не уйти, Нанно! — вскричал лаццароне; он бросился к ней и схватил ее за руки. — Мне можешь говорить все что тебе вздумается, но Луизе, моей святой сестрице, — другое дело! Как ты сама сказала, мы с ней вскормлены одной грудью. Я охотно умру дважды, если понадобится: раз за себя, другой — за нее. Но я не допущу, чтобы тронули хоть один волосок на ее голове! Поняла?

И он указал рукою на молодую женщину: бледная, неподвижная, тяжело дыша, та снова опустилась в кресло, не зная, в какой степени верить албанке; во всяком случае, она была глубоко взволнована и смущена.

— Хорошо, раз вы оба этого хотите, попробуем, — сказала колдунья, подходя к Луизе. — И если возможно предотвратить рок, прибегнем к заклятию, хоть противиться тому, что предначертано, считается святотатством. Дай руку, Луиза.

Луиза протянула трепещущую, судорожно сжатую руку; албанке пришлось разогнуть ее пальцы.

— Вот линия сердца, разорванная на два отрезка под холмом Сатурна; вот крест на середине линии головы; вот, наконец, линия жизни, резко обрывающаяся между двадцатью и тридцатью годами.

— А знаешь ли ты, откуда ждать опасности? Можешь ли сказать, как предотвратить ее? — воскликнула молодая женщина, подавленная ужасом, в который повергла ее молочного брата мысль о грозящей ей опасности; тревожный взгляд, дрожащий голос, трепет, охвативший все ее существо, говорили о том, что и она охвачена страхом.

— Любовь, опять любовь! — воскликнула колдунья. — Любовь роковая, непреодолимая, смертельная!

— Но знаешь ли, по крайней мере, кто станет предметом этой любви? — спросила молодая женщина, перестав сопротивляться и отрицать, ибо уверенный тон колдуньи постепенно обезоружил ее.

— В твоей судьбе, бедняжка, все загадочно, — ответила албанка. — Я вижу его, но не знаю, кто он; он представляется мне существом не из этого мира, это дитя железа, а не плод жизни… Он рожден… Это немыслимо — и все-таки так оно и есть: он рожден покойницей!

Колдунья застыла, уставившись в одну точку, словно хотела во что бы то ни стало прочесть что-то скрытое тьмой; глаза ее расширились и стали круглыми, будто у кошки или совы, в то время как она поводила рукою, словно желая откинуть какую-то завесу.

Микеле и Луиза смотрели друг на друга: холодный пот выступил на лбу лаццароне, Луиза была бледнее своего батистового пеньюара.

— Ах, дураки мы, что слушаем эту полоумную старуху! — вскричал Микеле после минуты молчания, стараясь преодолеть гнетущий ужас. — Если меня повесят, это еще куда ни шло: я вздорный, и в моем положении, с моим нравом вполне возможно, что я скажу что-нибудь лишнее, совершу преступление — полезу в карман за ножом, замахнусь им, а дьявол тут как тут со своими искушениями; стукнешь человека, тот падает мертвым, сбир арестовывает тебя, комиссар допрашивает, судья осуждает, маэстро Донато 22 кладет тебе руку на плечо, накидывает веревку на шею и вешает тебя! Все в порядке! Но ты! Ты, сестрица! Что может быть общего между тобою и виселицей? Тебе, с твоим голубиным сердцем, и во сне не приснится никакое преступление! Кого можешь ты убить своими нежными ручками? А ведь приговаривают к смерти только тех, кто сам кого-то убил. Вдобавок, здесь не казнят богатых! Знаешь, Нанно? С нынешнего дня перестанут говорить «Микеле-дурачок», а будут говорить «Нанно-дурочка».

Тут Луиза схватила брата за руку и пальцем указала ему на колдунью.

Та сидела по-прежнему неподвижно и молча; только немного склонилась и, казалось, благодаря усилиям воли начинала кое-что различать в той тьме, на непроницаемость которой она только что жаловалась; худая шея ее выступала из черного плаща, и голова качалась из стороны в сторону, как у змеи, готовой на кого-то кинуться.

вернуться

21

Матушка (ит.)

вернуться

22

Имя палача в Неаполе в ту пору. (Примеч автора.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: