Спасено ли, однако? Брайдон сомневался молча, пока самая безнаказанность его позы и настойчивость взглядов не вызвали, как он почувствовал, какого-то ответного движения, ставшего в следующий же миг, пока голова только еще поднималась, предвестием более глубокой перемены, отречением от более смелого замысла. Руки дрогнули, стали медленно раздвигаться, потом, словно вдруг решившись, соскользнули с лица, оставив его незакрытым и доступным взгляду. Ужас и отвращенье стиснули горло Брайдону, задушив тот звук, который он не в силах был издать; это обнаженное лицо было слишком мерзостным, чтобы он согласился признать его своим, и горящий взор Брайдона выражал всю страстность его протеста. Чтобы это лицо — вот это лицо — было лицом Спенсера Брайдона? Он еще всматривался в него, но уже наполовину отвернувшись, страшась и отказываясь верить, падая стремглав с высот своих прежних переживаний. Это было неслыханно, непостижимо, ужасно, лишено всякой связи с действительностью. Над ним надсмеялись, втянув его в эту игру; то видение, за которым он столько гонялся, было сейчас перед его глазами, и страх еще лежал на сердце, но смехотворным представлялись ему теперь все эти зря растраченные ночи и горькой иронией его наконец достигнутое торжество. Этот облик, который он сейчас видел, не совпадал с его собственным ни в единой точке; тождество с ним было бы чудовищным.
Да, тысячу раз да, — он видел это ясно, когда лицо приблизилось, — это было лицо совсем чужого человека. Оно надвинулось на него еще ближе — точь-в-точь как те расширяющиеся фантастические изображения, проецируемые волшебным фонарем его детства, — ибо этот чужак, кто бы он ни был, злобный, отвратительный, грубый, вульгарный, перешел в наступление, и Брайдон понимал, что не выстоит. А затем, под еще более сильным нажимом, уже почти в дурноте от самой резкости столкновения, откачнувшись назад, словно от жаркого дыхания и пробужденного гнева более крупного, чем он сам, животного, яростно кипучей силы, перед которой собственная его сила пасовала, он почувствовал, что все эти видения отступают куда-то во тьму и ноги у него подкашиваются. Голова у него закружилась; все стало гаснуть; все погасло.
III
Его привел в сознание — это он ясно расслышал — голос миссис Мелдун, прозвучавший где-то очень близко, так близко, что ему тут же почудилось, что он видит ее, как она стоит на полу на коленях перед ним, а он сам лежит и смотрит на нее снизу вверх. Но он лежал не просто растянувшись на полу, его приподняли и поддерживали, и он ощущал всю нежность этой поддержки, а в особенности ту необычайную мягкость, на которой покоилась его голова, а вокруг веяло легкое освежающее благоухание. Он дивился, он пытался сообразить, разум еще плохо служил ему; потом возникло другое лицо, не сбоку, а склоненное прямо над ним, и он наконец понял, что Алиса Ставертон устроила ему у себя на коленях просторную, идеально удобную подушку и ради этого уселась на самой нижней ступеньке лестницы, а остальное его длинное тело вытянулось на его любимых черно-белых плитах. Они были холодные, эти мраморные квадраты его юности, но сам он холоден не был в этот момент возврата его сознания, в самый чудесный час из всех им пережитых, который оставил его таким благодарным, таким бездонно покорным и вместе с тем хозяином всех рассыпанных кругом сокровищ интеллекта, только и ждущих, чтобы он мирно ими завладел, растворенных (как ему хотелось бы сказать) в самом воздухе этого дома и порождающих золотое сиянье этого уже к вечеру клонящегося осеннего дня. Он вернулся, да, вернулся из такой дали, до какой ни один человек, кроме него, еще не достигал, но странно, что, понимая это, он тем не менее воспринимал то, к чему он вернулся, как самое главное, самое важное, как будто только ради него он и совершал все свои изумительные путешествия. Медленно, но верно его сознанье расширялось, представление о том, что с ним произошло, пополнялось подробностями; он уже помнил, что его чудесным образом принесли назад — подняли и бережно несли с того места, где подобрали, в самом дальнем углу нескончаемого серого коридора. И все это время он был в забытьи, пробудил его только перерыв в долгом плавном движении.
Это вернуло его к сознанию, к трезвой оценке вещей — да, в том и заключалась прелесть его положения, все больше и больше напоминавшего положение человека, который заснул после того, как получил известие о доставшемся ему богатом наследстве, а во сне увидел, что никакого наследства нет, что все это результат какой-то гадостной путаницы с вовсе не идущими к делу вещами, но, проснувшись, опять обрел безмятежную уверенность в правде случившегося, и ему оставалось только лежать и следить, как она растет. Таков был смысл его терпения: только не мешать, пусть все прояснится. К тому же его, вероятно, еще не раз, с перерывами, поднимали и опять несли — иначе как и почему он оказался бы несколько позже и при более ярком закатном свете уже не у подножья лестницы — она-то осталась где-то в дальнем темном конце его туннеля, — а в одной из оконных ниш его высокого зала, на диванчике, покрытом мантильей из какой-то мягкой материи, отороченной серым мехом, который по виду был ему почему-то знаком и который он все время любовно поглаживал одной рукой как залог истинности происходящего. Лицо миссис Мелдун куда-то исчезло, но другое лицо — то, второе, которое он узнал, — склонилось над ним в таком повороте, что легко было понять, как именно он и сейчас еще приподнят и как устроен на подушках. Брайдон все это разглядел, и чем дольше он разглядывал, тем большее испытывал удовлетворение: ему было так мирно на душе и так хорошо, как будто он только что вкусил как следует и еды, и питья. Эти две женщины нашли его, потому что миссис Мелдун появилась в свой положенный час на крыльце и отперла дверь своим ключом, но, главное, потому, что, к счастью, это произошло тогда, когда мисс Ставертон еще медлила возле дома. Она уже хотела уходить, очень обеспокоенная, так как перед тем долго и совершенно напрасно дергала ручку звонка — она приблизительно рассчитала время прихода уборщицы. Но та, к счастью, пришла, пока мисс Ставертон еще была здесь, они вместе вошли в дом. Брайдон лежал тогда там, на пороге вестибюля, почти так же, как лежал сейчас, то есть как будто упал со всего размаха, но, удивительно, не получив ни единой раны или царапины, только в глубоком обмороке. Впрочем, сейчас, с уже прояснившейся головой, он был больше всего потрясен тем, что на какие-то страшные несколько секунд Алиса Ставертон не сомневалась в том, что он умер.
— А это, наверно, так и было, — размышлял он вслух. — Да, конечно, иначе и быть не могло. Вы буквально вернули меня к жизни. Только, — его полные удивленья глаза поднялись к ней, — во имя всего святого, как?
Ей понадобилось лишь мгновенье, чтобы склониться и поцеловать его, и что-то в том, как она это сделала, и в том, как ее ладони охватили и сжали его голову, пока он впивал спокойное милосердие и нежную властность ее губ, — что-то во всем этом блаженстве каким-то образом давало ответ на все.
— А теперь я вас никому не отдам, — сказала она.
— Ах, не отдавайте, не отдавайте меня!.. — попросил он, глядя в ее лицо, все еще склоненное над ним, в ответ на что оно склонилось еще ниже, совсем низко, вплотную прижалось к его щеке. Это была печать, положенная на их судьбы, и он еще долгий блаженный миг молча прислушивался к этому новому ощущенью. Потом все же вернулся к прежнему ходу мыслей. — Но как вы догадались?
— Я беспокоилась. Вы ведь хотели прийти, помните? И не прислали сказать, что не можете.
— Да, помню. Я должен был прийти к вам сегодня в час. — Это связывало его со «старой» их жизнью и отношениями — такими еще близкими и такими уже далекими. — А вместо того я был тогда в этой странной тьме… где это было, что это такое было? Я, наверно, очень долго там был. — Он мог только гадать о глубине и длительности своего обморока.
— С прошлой ночи? — спросила она нерешительно, страшась показаться нескромной.