Работы в Вильно все не было, и профессор Янушевский через свои связи выхлопотал зятю место в Таганрогской гимназии, за тысячу верст от родного дома.

«Вот такой «богач-помещик» был ваш отец», — закончила мама свой рассказ. Феликс видел добрую и немного грустную улыбку, озарявшую тогда ее лицо.

Вспомнились Феликсу и чудесные вечера в Дзержинове, когда под мерный шум вековых сосен вся семья собиралась вокруг матери. Музицировали, декламировали стихи любимых поэтов, а затем Елена Игнатьевна рассказывала детям о польском восстании 1863 года, зверски подавленном царскими войсками, о непомерных налогах и контрибуциях, взимаемых властями с населения.

«Милая моя мамочка, — обращался к ней как к живой Феликс, — ты и не подозревала, как твои слова повлияли на то, что я избрал тот путь, по которому сейчас иду. Уже тогда мое сердце и мозг чутко воспринимали всякую несправедливость, всякую обиду, испытываемую людьми, и я ненавидел зло».

После смерти матери ничто не удерживало Феликса в ненавистной гимназии. Но стоит ли уходить за несколько месяцев до окончания? В конце концов, аттестат зрелости тоже мог пригодиться революционеру. Сомнения разрешились внезапным взрывом, который, впрочем, давно назревал.

Феликс шел по коридору гимназии, когда его внимание привлекла кучка гимназистов, сгрудившихся у вывешенного на стене объявления. Подойдя поближе, Феликс прочел: «Настоящим доводится до сведения господ гимназистов, что разговаривать в классах, коридорах и иных помещениях вверенной мне гимназии разрешается только на русском языке. Виновные в нарушении сего предписания будут строго наказываться». Объявление было написано рукой учителя русской словесности Рака, подписал директор.

Кровь бросилась Феликсу в голову. Он сорвал объявление и в следующую минуту ворвался в учительскую.

Несколько преподавателей сидели вокруг большого овального стола, пили чай, разговаривали, просматривали тетради.

Глаза Феликса остановились на Раке. Он швырнул на стол перед ним листок бумаги.

— Вот ваше предписание, — высоким, прерывающимся от волнения голосом говорил, почти кричал Дзержинский, — вы сами готовите борцов за свободу! Неужели вы не понимаете, что национальное угнетение ведет к тому, что из ваших учеников вырастут революционеры?!

Разрядка произошла. Феликс круто повернулся и вышел, хлопнув дверью. Не нарочно, просто так получилось.

Ошеломленные преподаватели застыли на своих местах. Это напоминало финальную сцену из гоголевского «Ревизора». А Феликс уже закрыл за собой дверь гимназии, зная, что никогда больше не переступит ее порога.

Дома Софья Игнатьевна упрекала его, взывая к памяти отца и матери, говорила о том, что без аттестата зрелости невозможно поступить в университет.

— Черт с ним, с аттестатом зрелости! Буду работать, — устало ответил Феликс и ушел к себе в комнату.

Наутро тетя Зося отправилась к директору гимназии. Ей удалось уговорить его не исключать Феликса, а считать выбывшим из гимназии по ее просьбе. Ехала домой довольная собой. Сумела постоять за племянника. Все-таки не «исключен за плохое поведение», а «выбыл по просьбе…». Только вот оценит ли он когда-нибудь ее заботу?

О своем уходе из гимназии Феликс рассказал Домашевичу.

— Жаль. Я думал, вы повзрослели и будете учиться дальше, — доктор смотрел на Феликса с явным осуждением.

— Да. Я повзрослел и буду учиться. Но не так, как раньше. Я хочу быть ближе к рабочей массе и с ней самому учиться, — ответил Дзержинский.

Рубикон был перейден. Мосты сожжены. Дорога, уготовленная ему от рождения — гимназия, университет, служба, — закрыта. Отныне Феликс Эдмундович Дзержинский встал на новый путь, тернистый путь профессионального революционера. Путь, с которого больше никогда и никуда не свернет.

4

Дзержинский перешел жить к сестре Альдоне.

Теперь Домашевич часто приходил к нему. У Феликса не было своей комнаты, где бы он мог без помех принимать гостей. Они забирались куда-нибудь в свободный уголок и тихо беседовали.

Альдона держалась с Домашевичем подчеркнуто сухо.

Она знала, что Домашевич «нелегальный», и очень боялась, что его могут арестовать у нее. Как бы это не отразилось на судьбе братьев Игнатия и Владислава, находившихся у нее на воспитании. И так после скандала, который учинил Феликс перед уходом из гимназии, ребятам приходилось туго. Директор прямо заявил: «Пусть едут доучиваться в другой город, в Виленской гимназии аттестат зрелости им не получить».

Феликс заметил и понял смятение сестры. Чтобы освободить ее от страха и развязать руки себе, он с сапожником Францем Корчмариком снял комнату на Заречной улице. Комнатушка была маленькая, под крышей.

Эта мансарда на рабочей окраине вполне устраивала Феликса. Он вел занятия в кружках ремесленных и фабричных учеников и тут, на Заречной, был действительно «ближе к массе».

Яцек — такая подпольная кличка была у него теперь — уже не мог довольствоваться лишь ролью пропагандиста, он хотел стать организатором масс, не только звать, но и вести их на борьбу.

Приближалось 1 мая 1896 года. Виленская социал-демократическая организация готовилась встретить этот день рабочими массовками. Дзержинский попросил поручить ему организацию первомайского праздника среди ремесленных и фабричных учеников. Доктор Домашевич согласился. К удовольствию Феликса, на него возложили еще одно важное дело — выпуск и распространение первомайских листовок.

У Феликса уже был опыт. Это он создал подпольную типографию в Заречье, а в Снепишках и за железнодорожной станцией наладил размножение листовок на гектографе. Верным помощником ему был рабочий Вацлав Бальцевич. Они вместе писали листовки, печатали, а когда наступала ночь, расклеивали на улицах города.

Чтобы не провалиться, квартиры, где печатались листовки, приходилось часто менять. Вот и сейчас Яцек нанял новую квартиру на Снеговой улице. Бальцевич был занят, и Яцек ждал там, когда придет новый помощник Гульбинович. Андрей Гульбинович, молодой рабочий, так же как и Бальцевич, был товарищем по партийной работе и близким другом Феликса.

— А, поэт, — говорил Дзержинский, открывая дверь и пропуская в комнату Гульбиновича, — это что же, вдохновение помешало вам явиться вовремя?

— Брось, Яцек, — добродушно отвечал Андрей, — нехорошо смеяться над человеческими слабостями. А опоздал я потому, что не сразу решился к тебе идти. Смотрю, рядом полицейский участок. Я уж думал, что дом перепутал. Ну скажи, пожалуйста, как это тебя угораздило именно здесь печатать прокламации? Такая работа у самой волчьей пасти не очень-то безопасна!

— А я так думаю, — ответил Дзержинский, — что им и на ум не придет искать рядом с собой нелегальщину.

К восьми часам вечера все было готово. Пришли Вацлав Бальцевич и Мария Войткевич. Гульбинович роздал каждому по пятьдесят прокламаций, клей и по пачке махорки — бросать в глаза полицейскому, если понадобится.

В четыре часа утра все вновь собрались в условленном месте. Последним пришел Яцек. Увидев его, Андрей и Вацлав расхохотались. Уж очень комично он выглядел. Пятна засохшего клея были на лице, на руках, даже на ботинках.

— М-да! — процедил Андрей. — В отсутствии усердия тебя не упрекнешь. Но если бы ты попался, то не выкрутился бы!

— Глупости, — ответил Яцек, — у меня была твоя махорка и мои длинные ноги.

Над Заречьем медленно вставало солнце, освещая убогие рабочие хибарки. Они взялись за руки — профессиональный революционер Феликс Дзержинский, рабочие Вацлав Бальцевич, Андрей Гульбинович и гимназистка Мария Войткевич.

Они были молоды, голодны, утомлены и счастливы.

Вечером ученики-ремесленники собрались на маевку в Каролинском лесу. Шел оживленный разговор о прокламациях, расклеенных по городу. Говорили, что в Снепишках они были так добротно приклеены, то полицейским и дворникам пришлось здорово попотеть, соскабливая их со стен и заборов. «Моя работа», — Дзержинский был удовлетворен.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: