Я избегал изображать так называемые сильные страсти, предпочитая им наш тихий пейзаж, человека, живущего внутренней жизнью. И в портретах моих, написанных в последние годы, влекли меня к себе те люди, путь которых был отражением мыслей, чувств, деяний их.

Москва, июль 1940 года.

Мое детство

В тихий весенний вечер 19 мая 1862 года в Уфе в купеческой семье Нестеровых произошло событие: появился на свет божий новый член семьи. Этим новым членом нестеровской семьи и был я. Меня назвали Михаилом в честь деда Михаила Михайловича Ростовцева.

Родился я десятым. Было еще двое и после меня, но, кроме сестры[5] и меня, все дети умерли в раннем детстве. Род наш был старинный купеческий: Нестеровы шли с севера, из Новгорода, Ростовцевы с юга, из Ельца.

Помнить себя я начал лет с трех-четырех. До двух лет я был слабым, едва выжившим ребенком. Чего-чего со мной не делали, чтобы сохранить мою жизнь! Какими медицинскими и народными средствами ни пробовали меня поднять на ноги, а я все оставался хилым, дышащим на ладан ребенком. Пробовали меня класть в печь, побывал я и в снегу на морозе, пока однажды не показалось моей матери, что я вовсе «отдал богу душу». Меня обрядили, положили под образа. На грудь положили небольшой финифтяный образок Тихона Задонского. Мать молилась, а кто-то из близких поехал к Ивану Предтече[6] заказать могилу возле дедушки Ивана Андреевича Нестерова. Но случилось так: одновременно у тетушки Е. И. Кабановой скончался младенец, и ему тоже понадобилась могилка. Вот и съехались родственники и заспорили, кому из внуков лежать ближе к дедушке Ивану Андреевичу. А той порой моя мать приметила, что я снова задышал, а затем и вовсе очнулся. Мать радостно поблагодарила бога, приписав мое воскрешение заступничеству Тихона Задонского, который, как и преподобный Сергий Радонежский, пользовался у нас в семье особой любовью и почитанием. Оба угодника были нам близки, входили, так сказать, в обиход нашей духовной жизни.

С этого счастливого случая мое здоровье стало крепнуть и я совершенно поправился. Первыми моими впечатлениями, относящимися годам к трем, помнится, было семейное торжество: отец с матерью уехали на свадьбу к моему крестному отцу Василию Степановичу Губанову, уфимскому городскому голове. Крестный выдавал свою дочь Лизаньку за сына новоиспеченного богатея Чижева, прозванного работавшими у него бурлаками «Казна». И вот, помню я, как во сне: зимний вечер, мы с сестрой остались в горницах с няней. Сидим в столовой за круглым столом, я леплю какие-то фигурки не то из воска, не то из теста. Мы с сестрой ждем приезда родителей со свадьбы, ждем гостинцев, которыми, бывало, наделяли гостей в таких случаях. Гостинцев мы в тот вечер так и не дождались — заснули. Получили их на другой день утром. Чего-чего тут не было: каких конфет в таких нарядных бумажках, золотых и серебряных, с кружевами и картинками! Некоторые долго сохранялись у нас в семье. А что памятней всего у меня осталось — это крупный-крупный виноград, целые грозди винограда. Его вид и вкус навсегда остались в моей памяти, и мне потом всю жизнь казалось, что такого вкусного и крупного винограда я не ел никогда. Какой это был сорт, — не знаю, но должно быть он был дорогой, редкостный по тем временам. Это был первый виноград, который я ел в своем детстве.

Помню я свои ранние игрушки. Особенно памятна безногая бурая лошадь: на ней я часами «скакал». Памятны мне зимние вечера. В комнате у матери или в детской тишина, горит лампадка у образов. Старшие уехали ко всенощной к Спасу или в собор, а я, сидя на своем коне, несусь куда-то. На душе так славно, так покойно… Вернутся наши, поужинают, уложат спать под теплым одеяльцем. Помню, как сестра однажды хватилась своих нот. Их долго и тщетно искали, и спустя уже много времени совершенно случайно нашли… в утробе моего коня. Край их торчал из того места, откуда у коня хвост растет. Был допрос «с пристрастием»… Фантазия моя была в детстве неистощима. Воплотить что-либо, оживить и поверить во все для меня было легче легкого. Шалун я был большой, и это «качество» стоило мне немало горьких минут.

Хорошо помню первый день пасхи. Была дивная весенняя погода. От наших ворот через весь двор к самому саду под горку стремятся весенние потоки. По воде, подпрыгивая, вертясь, несутся щепочки — мои кораблики и проч. В воздухе тепло, благодатно. Время послеобеденное. Все отдыхают, визиты окончены. Дом задремал в праздничной истоме. Надо мной нет глаза. Я, разнаряженный в голубую шелковую рубаху с серебряными маленькими пуговками, в бархатные шаровары, в бронзовых с желтыми отворотами сапожках, такой приглаженный, праздничный, веду себя соответственно обстановке. Но вот является Николашка[7], шалун, еще больший, чем я, более меня изобретательный. Он предлагает мне пройти по доске через ручей от крыльца к каретникам. Это кажется невозможным, но пример облегчает дело, и я со всей осторожностью, едва дыша, пробираюсь по доске к намеченной цели. Все обошлось как нельзя лучше. Теперь обратно к крыльцу, к заветному камню-островку. Иду, но неожиданно внимание мое чем-то отвлеклось и я лечу во всем моем уборе в ручей. О ужас! Я в воде, я весь в грязи! Отчаянный крик мой слышит мать, прибегает, извлекает меня из маленькой Ниагары, тащит в комнаты и там… слезы. Я сижу, раздетый, в постельке, в одном белье.

Еще помнится такое. Ранняя весна, пасха. Посмотришь из залы в окно или выскочишь, бывало, за ворота, что там творится? А там празднично разряженный народ движется по улице к качелям. Еще задолго до пасхи, бывало, станут возить на нашу площадь бревна, сваливать их поближе к «Аллейкам»[8] — значит пришла пора строить балаганы, качели и проч. К первому дню пасхи все готово и действует с шумом, с гамом, с музыкой. Народ валит туда валом. Солнце светит особенно ярко. В воздухе несется радостный пасхальный звон. Все веселится, радуется, как умеет. Пьяных еще не видно — они появятся к вечеру, когда все наслаждения дня — балаганы, качели — будут пережиты, когда горожане побывают друг у друга, попьют чайку, отведают пасхальных яств и питий. Вот тогда-то и пойдет народ с песнями, с гармоникой. Тогда и пьяные побредут, заколобродят.

К воспоминаниям моего раннего детства относится чрезвычайное событие — приезд в Уфу из Оренбурга начальника Оренбургского края, генерал-адъютанта Крыжановского, того самого, который позднее был смещен, судим по делу о расхищении башкирских земель.

Слух о приезде важного сановника быстро облетел город, и мы, дети, с кем-то из старших ждем предстоящего зрелища на балконе нашего дома. Задолго до приезда около соседнего с нами Дворянского собрания начал собираться народ. Подъезжали разные мундирные господа, скакали казаки и проч., и, наконец, в облаках пыли показалась вереница экипажей. Впереди — полицмейстер Мистров, стоя, держась за пояс кучера, летел сломя голову, а за ним следовал огромный дорожный дормез, кажется, шестериком. В тот же момент появились в подъезде высшие члены города — белый как лунь тучный предводитель дворянства Стобеус и другие. Военный караул отдал честь. Из дормеза вылез важный генерал. Тишина, напряжение необычайное, и генерал-губернатор в сопровождении губернатора и свиты проследовал в подъезд. Самое интересное кончилось, однако народ еще оставался, чтобы продлить удовольствие. Как во сне чудится мне тот же дом Дворянского собрания, около него стоит пестрая будка (николаевская, черная с белым и красным), у будки на часах стоит солдат с алебардой, в каске и с тесаком на белом ремне. От этого моего воспоминания остается у меня до сих пор какой-то привкус «николаевской эпохи». Однако, когда я уже взрослым пытался проверить это впечатление, мне никто из старших моих не мог подтвердить возможность такого зрелища. Как, каким образом оно у меня сложилось так реально в моей памяти — не могу себе объяснить. Повторяю, что целая эпоха мысленно в чувстве моем встает передо мной в связи с этим воспоминанием.

вернуться

5

А. В. Нестерова.

вернуться

6

Кладбищенская церковь в Уфе.

вернуться

7

Мальчик из галантерейного магазина В. И. Нестерова.

вернуться

8

Так называлась часть площади в Уфе, обсаженная липами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: