Самая торжественная минута миновала. Духовенство, лаврское и пришлое, соединилось, началась «лития». Несомненно, это были похороны по «первому разряду». Я понял, что для меня, как наблюдательного художника-жанриста, все было кончено, пробрался через ворота, сел на верхушку отходящего вагона, паровичок запыхтел, и мы поехали по малому Невскому к Знаменью. День клонился к сумеркам, на душе было смутно…
В нашу сторону двигались еще похороны, — они были совершенно в «перовском» духе. На этот раз не было никакой «феерии», было горе, настоящее, безысходное… Бедные дроги вез одинокий коняга, «холстомер» в последней стадии; коняга был покрыт короткой, порыжелой, с когда-то белой обшивкой попоной; на дрогах сидел убогий, в нелепом балахоне, в огромной с отвисшими полями шляпе, возница. Позади его стоял привязанный веревками белый, некрашеный гроб. И конь и возница поспешали, каждый на свой лад, исполнить свои обязанности и отдохнуть, скорее отдохнуть… И только молодая, бедно одетая женщина, судорожно цепляясь за дроги, бежала за ними, позабыв об отдыхе, с одной неустанной думой: друга ее нет, его не будет, она осталась одна-одинешенька на всем белом свете… Это, конечно, были похороны по «третьему разряду», и контраст этих двух похорон, их случайная тенденциозность заставляли задуматься «о суете сует и всяческой суете». Я добрался домой усталый, а виденное в тот день осталось в моей памяти и посейчас…
Письма о Толстом
«…Ты помнишь наш разговор о моей новой затее, большой картине?[278] Тема ее охватывает период от далеких времен до Толстого, Достоевского и других. В связи с этим я задумал побывать в Ясной Поляне, чтобы там своим глазом осязать знаменитого старца. На днях я написал письмо графине Софье Андреевне, прося ее содействия в этом.
«Милостивая государыня Софья Андреевна!
Приступая к выполнению задуманной мною картины „Христиане“, в композицию которой среди людей по яркости христианского веропонимания примечательных войдут и исторические личности, как гр. Лев Николаевич Толстой, для меня было бы крайне драгоценно иметь хотя бы набросок, сделанный непосредственно с Льва Николаевича. Я решаюсь потому через Ваше посредство обратиться с почтительной просьбой к Л<ьву> Н<иколаевичу> разрешить мне с вышеупомянутой целью во второй половине июля приехать в Ясную Поляну.
Буду очень признателен за ответ на настоящее мое письмо.
С глубоким почтением и преданностию остаюсь
«…Ты спрашиваешь, „как справлюсь“ я с Ясной Поляной? Надеюсь, мне поможет благоразумие. Побольше простоты, сознания того, что не на экзамен же я еду в Ясную Поляну. Мнение Льва Николаевича мне дорого, но и не за ним я еду. Цель моя ясная, определенная: мне необходимо написать с Толстого этюд или сделать два-три рисунка и только.
Все остальное имеет значение второстепенное, и если мне удастся попасть в Ясную Поляну, в чем я сомневаюсь, так как слышал, что старик меня, как художника, не жалует, то мое время в Ясной будет отдано исключительно тому делу, за которым я еду. Тем не менее „попотеть“ мне придется.
«Из Уфы я проехал на хутор[280], там нашел ответ С. А. Толстой. Он, как увидишь, не чрезвычайно любезен, но и не безнадежен:
„Милостивый государь, Михаил Васильевич!
Лев Николаевич все это время хворал желудочной болезнью и чувствовал себя слабым. Он говорит, что позировать не может, да и времени у него очень мало. Ехать Вам так далеко не стоит. Если бы Вы, ехавши куда-нибудь проездом, захотели взглянуть на него, то он ничего не имел бы против. Все это его слова. Что касается меня, я очень сочувствую всякой художественной работе и рада бы была помочь Вам, но Лев Николаевич теперь очень постарел и ему все стало утомительно, что и понятно в его годы. Желаю Вам успеха в Вашем замысле. Думаю, что Вы можете взять множество портретов Льва Николаевича и Вашим талантом, воображением создать то выражение, которое выразило бы Вашу мысль.“
«…Вот уже третий день, как я в Ясной Поляне[281]. Лев Николаевич, помимо ожидания, в первый же день предложил позировать мне за работой, также во время отдыха. Через 2–3 часа я сидел в его кабинете, зачерчивал в альбом, а он толковал с Бирюковым (его историографом).
Из посторонних сейчас в Ясной нет никого. За неделю же до меня был Леруа-Болье и нововременский Меньшиков, которому жестоко досталось от старика: за завтраком завязался спор, кончился он тем, что Лев Николаевич, бросив салфетку, вышел из-за стола, а Меньшиков в тот же день, не простившись, уехал из Ясной.
Старичина еще бодр: он скачет верхом так, как нам с тобой и не снилось, гуляет в любую погоду… Первый день меня, как водится, „осматривали“, — я же, не выходя из своей программы, молча работал, зорко присматриваясь ко всему окружающему. Нарушил молчание сам Лев Николаевич. Незаметно дошло дело до взглядов на искусство (беседовать со Львом Николаевичем не трудно: он не насилует мысли). Вечером разговор стал общим, и мне с приятным изумлением было заявлено: „Так вот вы какой!“ Поводом к „приятному изумлению“ было мое мнение о картине Бастьен Лепажа „Деревенская любовь“[282]. Мнение же мое было таково: картина „Деревенская любовь“ по силе, по чистоте чувства могла быть и в храме. Картина эта, по сокровенному, глубокому смыслу, более русская, чем французская. Перед картиной „Деревенская любовь“ обряд венчания мог бы быть еще более трогательным, действенным, чем перед образами, часто бездушными, холодными. Бастьен Лепаж поэтическим языком в живописи выразил самые чистые помыслы двух любящих, простых сердцем людей. Перед тем, как идти спать, чтобы чем свет ехать на поезд, прощаясь со всеми, я подал руку доктору Душану Петровичу Маковицкому; он задержал ее в своей, заметив у меня жар, поставил термометр, температура была 40! Еще днем, в холодную ветреную погоду, я с Бирюковым ходили гулять, дошли до того места, где была зарыта „зеленая палочка“[283]. Во время этой прогулки я, вероятно, простудился. Начались хлопоты, Лев Николаевич принес свой фланелевый набрюшник и какую-то теплую кофту. Набрюшник „великого писателя земли русской“! Благодаря заботам добрейшего Душана Петровича я хорошо заснул. Утром был я вне опасности, но меня оставили на несколько дней в Ясной, и я успел сделать несколько карандашных набросков с Льва Николаевича[284]. Один из них, по его словам, своим выражением, мягкостью напоминал „братца Николеньку“. Я рад, что сюда заехал. Живется здесь просто, а сам Толстой — целая „поэма“. Старость его чудесная. Он хитро устраняет от себя „суету сует“, оставаясь в своих художественно-философских грезах. Ясная Поляна — запущенная усадьба; она держится энергией, заботами графини, самого „мирского“ человека.
278
Имеется в виду картина «На Руси».
279
В подлиннике письмо датировано 1 июля 1906 г.
280
Хутор «Княгинино» близ имения кн. Н. Г. Яшвиль, Киевской губернии, где начиная с 1905 г. Нестеров обычно проводил летние месяцы.
281
Нестеров приехал в Ясную Поляну 20 августа 1906 г.
282
Картина Бастьен Лепажа «Деревенская любовь» ныне находится в Государственном музее изобразительных искусств имени А. С. Пушкина.
283
Место в окрестностях Ясной Поляны, на краю оврага старого Заказа, связанное с детскими играми Л. Н. Толстого и его братьев. Там, по рассказам Толстого, была зарыта «зеленая палочка», на которой было написано, в чем состоит тайна всеобщего человеческого счастья.
284
Наброски хранятся в Государственном музее Л. Н. Толстого, один из них воспроизводится в настоящем издании.