Вижу, с Константином Павловичем сидит мой отец. Я, забыв все правила, бросаюсь к отцу. Радость так велика, что я не нахожу слов. Оказывается, отец уже успел все узнать: узнал, что я переведен во второй класс и что меня Константин Павлович отпускает на каникулы, и через несколько дней мы поедем в Уфу. Как все хорошо! Скоро увидать мать, сестру, Бурку, всех, всех!

Вот и Нижний, вокзал, в нем уголок Дивеевского монастыря. Старая монашка продает всякого размера и вида картины, образки старца Серафима. Я дожидаюсь отца, который пошел за билетами на пароход, любуясь множеством Серафимов. На душе хорошо, весело. Выходим с вокзала, нанимаем извозчика, садимся на дрожки с ярко-красной тиковой обивкой и летим по булыжникам к Оке, к пристани. Как все радостно, приятно! Вот и мост. Гулко по мосту стучат подковы нашей бодрой лошади, свежий речной запах охватывает нас, щекочет нервы. Вот и пристани, пароходная «конторка». Вот «Волжская», с золотой звездой на вывеске. Там «Самолет», «Кавказ и Меркурий», «Общ. Надежда» Колчиных и другие. Мы подкатываем к самолетскому. Матрос с бляхой на картузе хватает наши вещи, и мы по сходням спускаемся к «конторке», спешим на пароход… Ах, как славно! Как я счастлив! Через час-два пароход «Поспешный» отваливает, и мы «побежим» «на низ», к Казани. Третий свисток, отваливаем. Среди сотен пароходов, баржей, белян бежим мы мимо красавца Нижнего. Вот и Кремль, старый его собор, губернаторский дом. Шумят колеса, раздаются сигнальные свистки. Миновали Печерский монастырь, и Нижний остался позади. Пошли обедать. Чудесная уха из стерлядей, стерлядь заливная, что-то сладкое. Попили чайку и вышли на палубу. Ветерок такой приятный. Нас то перегоняют, то отстают от парохода волжские чайки; они обычные пароходные спутники. Бежим быстро. Вот и «Работки», первая пристань вниз по Волге. Глинистые берега ее тут похожи на каравай хлебов. Пристали ненадолго. Опять пошли. С палубы не хочется уходить. На носу музыка, едут бродячие музыканты… Татары стали на вечернюю молитву, молятся сосредоточенно, не как мы, походя… Показались Исады, а за ними четырехглавый собор Макария Желтоводского. Здесь была некогда Макарьевская ярмарка. Пристали у Исад; прошли и мимо Макарья. Дело к вечеру. На судах, на караванах зажглись сигнальные огни. По Волге зажглись маяки. Стало прохладно, в морщинах холмов еще лежит снег. Подуло с берега холодком. Пора в каюту, да и спать. Рано утром Казань. Пересядем на бельский пароход — и Камой до Пьяного Бора, потом по Белой до самой Уфы. Утро. Все так радостно, так не похоже на то осеннее путешествие, которое несло с собой столько слез, горя, разлуку. Сейчас весна, скоро встреча с матерью. Моя лошадь, обещано седло. Ах, как будет весело!..

Проснулся в Казани. Наверху, слышно, грузят товар. Поют грузчики свою «пойдет, пойдет». Ухали, опять запевали — так без конца, на несколько часов, пока не выгрузили и не нагрузили пароход вновь.

Мы пересели на бельский пароход «Михаил» и часа через три отвалили от Казани. Прошли мимо Услона, на горе которого много лет позднее в милой дружественной компании Степанова, Хруслова, С. Иванова лежал я, такой веселый, жизнерадостный. Мы наперерыв болтали, острили. Мы были молоды, перед нами были заманчивые возможности…

Вот и Кама, такая бурная, мятежная, трагичная, не то что матушка Волга, спокойная, величаво-дебелая…

Суровые леса тянутся непрерывно. На палубе было студено. Прошли Святой Ключ, имение Стахеевых. Тут где-то жил, да и родился, И. И. Шишкин, славный русский живописец сосновых лесов, таких ароматных, девственных. Тут и набирался Иван Иванович своей силы богатырской, той первобытной простоты и любви к родимой стороне, к родной природе[17]. Вот Пьяный Бор; скоро войдем в Белую. Ее воды так разнятся с водами всегда чем-то возмущенной Камы. Пошли родными берегами; они такие грациозные, разнообразные. Белая, как капризная девушка, постоянно меняет направление: то она повернет вправо, то влево, и всем, всем она недовольна, все-то не по ней. А уж на что краше кругом. Берега живописные, мягкие, дно неглубокое, воды прозрачные, бледно-зеленые. Недаром названа она «Белой». Пошли татарские названия пристаней — разные Дюртюли и проч… Завтра будем в Уфе. Вот и Бирск, потом Благовещенский завод. Тут имел обыкновение жеребеночек, что ежегодно якобы возил мне отец с Нижегородской ярмарки в подарок, выпрыгивать за борт парохода и тонуть… Вот эти злосчастные берега. Далеко видны конторки на «Софроновской» пристани. На которой же вывешен флаг? Вот на той, дальней. Там стоят и смотрят во все глаза на наш пароход мама и сестра Саша. Они часа два уже ждут нас. «Михаил» вышел из-за косы и прямо бежит к Бельской конторке. Мы с отцом стоим на трапе. Мы, так же как и там, на берегу, проглядели все глаза. Вот они! Вот они, вон мама, а вон и Саша! Машем платками, шапками. Мама радостно плачет. Приехал ее «ненаглядный». Незабываемые минуты. Пароход дал тихий ход. Стоп, бросай чалки. Мы внизу, у выхода… Еще минута, через сходни я стремглав бросаюсь к матери. Забываю все на свете. Поцелуи, расспросы. Идем к берегу, а там Алексей с Буркой. Увидал нас, подает… Все рады, все счастливы. Все уселись в тарантас, вещи взяли в телегу, поехали. Все ново — и лагерь, и казармы, и острог… Еще год назад все было огромно, а сейчас, после Москвы, такое маленькое… И улицы, и домики — всё, всё маленькое. Зато так много садов и много знакомых, они кланяются нам и рады нашей радости. А вот и наш дом. Ворота отворены, в них стоят, ждут не поехавшие встречать. Опять приветствия, поцелуи. Я «вырос», на мне если и не тот мундир, которым мне вскружили голову и дали повод так основательно провалиться в Техническом, то все же нечто московское. Курточка, штанишки навыпуск и еще что-то, чем я приобщен к столице… Побежали дни за днями скоро, радостно. У меня была лошадка, Гнедышка, с казацким седлом, и я неустанно скакал по городу и за городом, забывая о том, что день отъезда все ближе и ближе. Меня сладко кормили. Частенько делали пельмени, до которых все по ту сторону Волги, «за Волгой», большие охотники. Вот и лето пролетело… Стали поговаривать о Нижегородской ярмарке, о Москве… Решено было, что и на этот раз с отцом поедет и мать. Таким образом разлука с ней все же отодвигалась недели на две, на три…

Опять пароход. Белая, Кама, Волга. Нижний с шумной ярмаркой, с Китайскими рядами, со всей ярмарочной пышностью, суетой, гамом. Миновало и это. Снова Москва — и… вновь разлука до весны. Слез много, но меньше, чем год назад. Встреча с приятелями, новые впечатления, и вот опять идут дни за днями, однообразно-разнообразные. Я начинаю выделяться по рисованию. Александр Петрович Драбов, наш учитель рисования, тихий, как бы запуганный человек, явно интересуется мной. Меня начинают знать как рисовальщика учителя и ученики других классов. На мои рисунки собираются смотреть. Мне задают трудные задачи, и я, как Епифанов, рисую с гипса голову Аполлона. Епифанов — первый ученик 7-го класса, математик и лучший рисовальщик в училище, и он со мной особо внимателен, он мне особо «покровительствует» — показывает мне своего Аполлона, я ему своего… Однако мои успехи ограничиваются рисованием, к остальным предметам — полное равнодушие. Это заботит Константина Павловича. Весной я не выдерживаю экзаменов, а о Техническом уже и думать нечего. Опять приехал отец. Радость отравлена тем, что я остался в прежнем классе на второй год. Отец и Константин Павлович долго совещались, и я опять еду на каникулы.

Вновь радостная встреча и некоторое разочарование в моих успехах. Мне часто напоминают о том, что не всё же шалости, надо бы и за дело взяться… Увлечение рисованием все больше и больше, и вот я опять, уже в третий раз, еду в Москву. Этот год был чреват неожиданностями, успехами и был решающим в моей жизни.

Рисование с каждым днем захватывало меня все больше и больше. Я явно стал пренебрегать другими предметами, и все это как-то сходило с рук. Я начал становиться местною известностью своим художеством и отчаянными шалостями… За последние меня прозвали «Пугачевым». Я и был атаманом, коневодом во всех шалостях и озорствах. Шалости эти были иного порядка, чем былые в Уфе. Мне, как никогда раньше, хотелось выделиться, и я бывал во главе самых рискованных авантюр. Мне везло. Мои затеи, «подвиги» меня более и более прославляли, и это подвигало меня на новые. Особенно доставалось от меня некоторым учителям, воспитателям. «Французом» у нас, у младших, был некий месье Бару, в просторечии именуемый «Дюдюшка». Это было совершенно незлобивое существо, некогда занесенное злой судьбой из прекрасной Франции в «эту варварскую Россию». Дюдюшка как воспитатель жил с нами, с нами должен был и спать. И чего-чего ни придумывал я с моими единомышленниками, чтобы извести бедного старика! Он был очень забавен своей внешностью, с лицом похожим на гоголевского «Кувшинное рыло», с гладко зачесанными длинными волосами, всегда в форменном сюртуке, всегда напряженный, растерянный, ожидающий от нас наступлений, неприятностей… И эти неприятности на него сыпались несчетно. Вот один из нас, намочив водой классную губку, ловко подкидывает ее вверх, с тем расчетом, чтобы, падая, она угодила к Дюдюшке в стакан с кофе, и она безошибочно попадала туда. Бедный француз, выведенный из себя, со стаканом в руках и с губкой в нем, спешил в приемную к Константину Павловичу и, не застав его там, оставлял вещественные доказательства у него на столе, к немалому его изумлению. Однако такие шалости обходились нам не дешево: главарей вызывали в приемную и после разноса переходили с нами «на вы» и, пощелкивая удальцов ключом по лбу, приговаривали: «Вы-с, Вы-с!..», грозили написать родителям, а потом оставляли нас без завтрака и на неделю ставили на все свободное время к колонне в приемной. Недолго отдыхал Дюдюшка. Мы скоро снова принимались за бедного старика… Так же мало почтенны были наши «шутки» с больным чахоточным герр Попэ, воспитателем немцем. Он, постоянно раздраженный болезнью и какими-то семейными неприятностями, так же был нашей мишенью… Ах, как мы изводили его, и как он нас некоторых, и в том числе меня, ненавидел! Бывало, этот получеловек-полускелет в вицмундире кричит на нас неистово, яростно и, закашлявшись надолго, снова с еще большей ненавистью кричит нам: «Ти хуже Тиль, хуже Голощапов, ти самий, самий скверний!» И снова кашлял, а мы, не будучи злыми, продолжали его изводить… Ах, какие мы несносные были мальчишки, и я, к стыду своему, самый из них худший! Однако кроме обычных и чрезвычайных шалостей мы должны были заниматься и делом: учить уроки, учиться проделывать все то, что полагалось тогда в учебном заведении, пользующемся лучшей славой в Москве.

вернуться

17

И. И. Шишкин родился в г. Елабуге, Вятской губернии.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: