В двадцать шестом отделении (стертый линолеум, запах дезинфекции, зомби в шлепанцах и обвисших трениках), на четвертом, последнем, этаже одного из многочисленных бараков, коими застроена территория больницы, Алексу было нескучно. Как получает черепно-мозговые большинство из лежащих в подобных отделениях, в каком состоянии будучи, примерно понятно — так что прибытие многих нынешних соседей Алекса по месту назначения сопровождалось соответствующими шоу: одна девица, плотно сидевшая на какой-то дури, полночи с воплями носилась как по своему женскому, так и по сопредельному мужскому крылу, другой мужик, традиционалист-алкаш, также доставленный ночью, к утру уже наловил целых девять штук белок: классные, мечтательно делился он, пушистые…
Хотя в большинстве историй, которыми перешитый Алекс отдаривал нас за разрешенные эскулапами подношения (крепкие сигариллы “негро”, в основном), смешного было негусто. По мере сил канающий под скучную благопристойную Европку, город наш представал в них с довольно интересной стороны. Шел, допустим, паренек, охранник из супермаркета, через мост в свой окраинный район Болдерая. Есть там такой мостик, и репутация у мостика так себе, но паренек не боялся, потому что вполне себе крепкий, подкачанный, и вообще кикбоксер… Пришел он в себя утром на пороге собственной квартиры: третий этаж, от моста до дома — метров двести… дополз. Буквально. Пареньку врезали по затылку; по характеру повреждений — предположительно, гвоздодером. На пареньке была плотная вязаная шапочка. Поэтому он жив. Лопатник, между прочим, остался нетронутым. Били из любви к искусству. Как, впрочем, и Алекса.
— Как, — спрашиваю, — картинка у тебя сошлась? (После удара левый глаз у Алекса оказался на полтора сантиметра ниже правого, и видеть они стали автономно.) Алекс машет рукой с зажатой между пальцами сигариллой:
— Хрена. Окулист сегодня заходил — говорит, месяца через полтора… если все нормально будет… А пока вас у меня каждого по два.
Нас — это нас с Герой, с которым мы у Алекса совпали случайно. Мы с Герой в последнее время совпадаем только случайно и общаемся только мимолетно, хотя когда-то вместе провели и выпили громадное количество времени и литров.
— Ну вы идите, что ли. — Алекс расплющивает негроидный бычок о ржавый висячий замок, запирающий гнусно-зеленоватого колера решетку поперек пролета, ведущего на больничный чердак (курят здесь только на лестнице). — Меня сейчас все равно хирург будет смотреть.
— Пошли, — предлагаю я Гере. — Зарулим куда-нибудь, посидим?
— Пить будете… — завистливо прогнозирует Алекс.
Алексова контузия оставила по себе с десяток миллиметровых гематом, готовых сдетонировать от спиртного — так что пить ему на ближайшие полгода, как минимум, воспретили строжайше. Даже безалкогольное пиво: продукт брожения…
— Я на колесах, — открещивается Гера.
— Ну тогда, — говорю, — вы друг друга поймете. Он вон тоже — на колесах…
— Нет, — скорбно уточняет Алекс. — Я на капельнице.
Зашли все-таки с Герой в кабачок — тут же, за углом, на Бривибас, в “Рупуцис”: на два с половиной столика, но с эксклюзивной бронзовой жабой от модного латышского скульптора (каковой жабы родная сестра, галапагосских размеров бронзовая же черепаха, стерегущая выход на пляж между Майори и Дубулты, однажды чуть не сдвинула крышу зажевавшему марку Валдеру: ему показалось, что черепаха на него идет). Я взял один дринк текилы бланко, Гера — какого-то энерджайзера.
— Че это? — Я придвинул к себе черно-красную баночку: “FireWall”. — Это, типа, вкусно?
— Нормально, — пожал плечами Гера.
— Не, мне хорошо, — потер я ладони. — Я безлошадный. Я буду пить текилу. Как в молодости. Почти. Помнишь?
В молодости, сиречь шесть-пять лет назад, я, Гера и прочие многочисленные члены “имантской системы”, районные панки и нонконформисты, в изобилии потребляли продаваемый “на точке” по “лимонадной” цене лат литр нелимонадного вкуса и градуса, пованивающий ацетоном яблочный самогон, проходивший в “системе” под поэтическим псевдонимом “русская текила”, или попросту “бодяга”. То были времена вполне идиллические — владельцы “точек” давно переключились на разведенный питьевой спирт, “система” же распалась, расслоившись на тех, кто, подобно Лобану, осел в “бодяжной” парадигме окончательно, и тех, кто, вроде Геры, вознесся к энерджайзеру “FireWall”.
Гера хмыкнул вяло, не соблазнившись предложенной ностальгической тональностью. Я и провоцировал-то его без особой надежды: странно ожидать теплых воспоминаний о циклодоле под водочку и ментовских “обезьянниках” от нынешнего владельца “тойоты-короллы” и сотрудника фирмы, внедряющей на нашем отсталом рынке лицензионный “Майкрософт”.
На отсталость рынка мне Гера и жаловался, когда мы слегка (не без определенной пробуксовки) разговорились: каменный век, все норовят урвать софт забесплатно, полное говно пиратское, с дырками в программе, лишь бы не башлять… Я с некоторым изумлением уловил обертоны колонизатора в пробковом шлеме и ослепительно-белом тропикале, с усталым хининовым отвращением комментирующего дезинтерийное кишение туземной жизни. Ничего изумительного, разумеется, ни в словах Геры, ни в поведении его не было — как и в факте отказа по мере взросления от игрушечного нонконформизма в пользу миддл-классовой комильфотности. Но я слишком хорошо помнил его предыдущего и видел, что от того человека в нем теперешнем не осталось ВООБЩЕ НИЧЕГО, СОВСЕМ. Не в том дело, в какую сторону он изменился, а в том, что он не изменился — переродился.
Мы посидели, перетерли, допили каждый свое. Обоим совершенно очевидно было, что говорить нам не о чем. И не то чтобы совсем уж тотально отсутствовали общие темы — но мы словно общались на разных частотах. В разной кодировке. Я чувствовал, что не “прочитываю” его — как и он меня… Но если мне Гера при попытке “открыть файл” представал набором непонятных символов, то он, кажется, попыток таких и не предпринимал, с безразличным автоматизмом компьютерного профи сразу нажимая delete — как при получении заведомого спама.