Это был сигнал. Валет бросался к ней, Альма увертывалась, грозно оскалив острые белые зубы, а то и больно тяпнув его за бок, однако тут же останавливалась, и глаза ее звали, обещали, поддразнивали. Потом начиналась погоня. Валет мчался за ней по саду, вытаптывая клумбы и грядки, не думая о том, что назавтра ему снова крепко влетит от хозяина, забыв обо всем на свете, кроме такого желанного, мелькающего перед ним пушистого комочка с призывно-желтыми искрами глаз.
Потом Альма лежала рядом. Совсем другая, ласковая, покорная. Тепло и сонно дышала в ухо и засыпала, положив голову на его лапы, а Валет, боясь шевельнуться, одуревший от счастья, караулил до утра ее сон.
Валет никогда не вспоминал, как и почему покинул хозяйский дом. Но и забывать он не умел. Чувство горечи и недоуменной обиды от расставания с хозяином продолжало жить в нем, мучительно ныло и болело, как болит иногда у людей давным-давно ампутированная рука.
Случилось это уже в ту пору, когда счастливая, глупая молодость Валета прошла и наступила зрелость. Он изменился. Не внешне — тело по-прежнему было гибким и сильным, клыки — белыми и острыми, а грозное глухое рычание так же способно было наводить страх. Но все это как бы потеряло былое значение, отодвинулось на второй план, и если раньше Валет всегда стремился к обществу, будь то любовь к Альме, возня с хозяйскими детьми или злая игра с «чужими», то теперь ему не только не было скучно наедине с собой, а напротив, он полюбил быть один. Как хорошо было просто лежать на траве возле будки, греясь на солнце, и слушать, смотреть, вдумываться. Взгляд его теперь подолгу задерживался на окружающих предметах. Валет наблюдал за ними, удивлялся им, пытаясь проникнуть в их смысл, предназначение. Миска нужна для еды, будка — для защиты от дождя и холода, а он, Валет, — чтобы сторожить хозяйский дом. Но для чего нужны муравьи, деревья? Для чего нужны кошки?
Дачники, зашедшие узнать насчет комнаты, друзья или заказчики хозяина, школьные подруги хозяйской дочки — все это были «чужие», но у них не было никаких злых намерений, а потому лаять и кидаться на них было глупо. Зрелость принесла с собой мудрость и доброту, но не знал Валет, насколько эти его новые качества противопоказаны собаке, призванной оправдывать грозную надпись на заборе.
Валет чувствовал, что хозяин им последнее время недоволен. Все реже подходит потрепать по загривку, даже не цокает, проходя мимо. Чувствовал, но не осознавал за собой никакой вины и от этого еще больше страдал.
Однажды во двор зашла дачница с сыном. Пока мать болтала с хозяином, мальчик подбежал к Валету и протянул руку, чтобы его погладить. Валет предостерегающе зарычал: он никогда не разрешал «чужим» прикасаться к себе. Но маленький человечек как ни в чем не бывало обхватил руками его шею и прижал к себе. Валет замер. Резкое движение головой в сторону вниз, всего одно движение до голых коленок — и наглец будет наказан по заслугам. Валет скрипнул зубами, заворчал, но что-то на этот раз мешало ему выполнить свой долг. Разобраться в этом «что-то» Валет не смог — он просто сжался, напрягся внутренне, терпеливо снося эти неприятные, оскорбительные объятия, и оставался так, покуда не подоспела перепуганная мать, не оттащила сына, наподдав сгоряча.
— Будешь знать, как к собакам лезть, горе безмозглое! Жаль, она незлая, а то хорошо бы тяпнула, как следует!
Мать еще долго кричала, человечий детеныш ревел, а хозяин стоял в стороне, курил и молчал, будто происходящее его вовсе не касалось. Но когда «чужие» ушли, он подозвал Валета и больно, со злостью пнул в бок ногой. Такое случилось впервые. Валет не осуждал его: раз так поступил хозяин, значит, было за что. Но вместе с тем Валет знал: если ситуация повторится, он все равно не сможет укусить этого глупого человечьего детеныша с голыми коленками, То, что не позволяло ему это сделать, было сильнее Валета, сильнее власти самого хозяина.
После этого случая хозяин и вовсе перестал замечать Валета, быстро проходил мимо будки, а Валет каждый раз вскакивал, вилял хвостом, стараясь поймать его взгляд. Сердце его металось, било в самое горло, но стихали шаги хозяина, и оно успокаивалось, подпрыгивая все слабее, как брошенный мячик. Закатывалось куда-то в угол и там еще долго болело и ныло.
Но однажды хозяин все-таки подошел к нему и, совсем как раньше, потрепал по спине. Валет обезумел от счастья. Угощение, большой кусок мяса, он проглотил, даже не почувствовав вкуса — все его ощущения тогда сводились к одному — счастью быть прощенным хозяином. Счастье это ничуть не померкло, когда хозяин ушел, оно жило в нем даже тогда, когда появилась боль, и боролось с болью, покуда страшная, нестерпимая резь в брюхе не завладела Валетом целиком, превратив его самого в корчащийся, визжащий сгусток боли.
Валет умирал. Его рвало кровью, холодеющие лапы сводила судорога, воздух почти не попадал в забитую пеной пасть. И когда Валет понял, что умирает, он сделал то, что должен был сделать согласно неписаному закону: собрав последние силы, пополз прочь со двора.
Кто-то заблаговременно снял с него ошейник, а дыра под забором, через которую, бывало, лазила к нему на свидание Альма, оказалась незасыпанной.
Была ночь. Он полз вверх вдоль каменных ступенек чужих дач, потом вдоль шоссе, ведущего к санаторию, мимо одинокого дома старика абхазца, продающего курортникам молодое вино. Здесь тропинка обрывалась, и Валет теперь полз просто вверх, поминутно приваливаясь к земле, почти теряя сознание. Слизывал с листьев холодные капли росы и снова полз.
Наконец инстинкт приказал ему остановиться. Тут не было людей, даже запаха их следов и жилища. Валет остался наедине со смертью. Пошатываясь, он в последний раз поднялся на лапы и, вытянувшись струной, сделал стойку. Порыв ветра донес до него запах снега и неведомых трав. Ветер дул сверху, оттуда, где предки Валета стерегли когда-то отары овец, насмерть дрались с волками и, окровавленные, уходили искать живую траву. Вновь инстинкт, на этот раз могучий инстинкт жизни, подсказал Валету, что эта трава где-то рядом, неподалеку, и приказал ползти к ней, хотя сил больше не было. И он полз, покуда не ткнулся мордой в ее мясистый колючий стебель и не ощутил на языке терпкую, обжигающую горечь.
Спустя несколько дней Валет вернулся. Ослабевший, кожа да кости, но здоровый. Дыра под забором была заделана намертво. За калиткой хозяйского дома, где была прибита дощечка: «Осторожно! Злая собака!» — носился, гремя цепью, и лаял на Валета незнакомый лохматый щенок.
Валет сидел и ждал хозяина, — был час, когда тот обычно возвращался с работы. Услышав его шаги, вскочил и вильнул хвостом, но хозяин почему-то остановился, помедлил и быстро пошел обратно. Валет помчался за ним, почти догнал, однако хозяин вдруг обернулся и, хватая с дороги камни, стал швырять их в Валета, визгливо крича что-то злое и бессвязное. Какое у него было лицо! Валету стало страшно — не из-за беспорядочно летящих в него камней, а именно из-за этого лица, искаженного, злобного, жалкого, так не похожего на лицо хозяина.
Валет ничего не понял. Он только почувствовал, что в чем-то сейчас страшно провинился перед хозяином, гораздо сильнее, чем в тот день, когда не покусал маленького человека с голыми коленками. И что хозяин никогда ему не простит. И что надо уйти отсюда. Совсем.
Так Валет стал ничейной собакой. Теперь он жил сам по себе, никто не был ему нужен, так же как и он никому. Он не страдал от одиночества, потому что не был человеком, он просто жил.
Но суждено было Валету еще однажды испытать мучительное и прекрасное чувство любви — он полюбил женщину. Почему он выделил из всех дачниц всех сезонов именно ее, он и сам не знал. Она вроде бы ничем не отличалась от других: такая же дочерна загорелая, в выцветшем платье с темными пятнами на груди и бедрах от мокрого купальника, с тусклыми от морской воды, незавитыми волосами до плеч, закрывающими пол-лица, и с белесым налетом соли на ногах.