Прижег свою самокрутку, дал доброго дыму. Вышел на воздух. Осмотрел все хозяйственным прижмуренным глазом. Всюду на моей земле был порядок. Все убрано, скошено, свезено с поля. Беспокоиться не о чем. И я прилег на ржище, где просыпана полова. Вместе с половой на землю попало, наверное, и зерно. Может, кто-то и специально сыпанул, мышкам и птичкам. Зерно проросло и взошло зеленым молодым лоскутком среди бурой стерни. Я лежал на том лоскуте будто на пуховой мягкой перине. Смотрел, как на тонкой паутинке отрывается от стерни и улетает в небытие лето. Улетает, чтобы вернуться на землю уже серым осенним покрывалом, как первым заморозком. Летели в никуда маленькие, с муравьиный глаз, печальные и старательные паучки, надо мной ходил кругами в чистом и задумчивом небе коршун, старый, потому что не тратил напрасно сил, не махал без нужды крыльями. Чертил и чертил что-то на небе мне или кому-то еще. Одиноко крутился и печально помахивал, прокалывал небо седыми крыльями древний ветряк. Работал вхолостую, по деревенскому заведению, чтобы преждевременно не откинуться, надо дело делать. Но даже при холостом ходу в его перетруженном нутре что-то все время как бы постреливало, разлаженно потрескивало, скользило пересохшей горошиной. Он словно хотел что-то сказать мне, что-то передать запасенное. Казалось, вот-вот заговорит, скажет. Но слово у него никак не складывалось, не прорезалось. Может, потому, что зажился уже, забыл то слово и сейчас только шепелявил, сорил неясными звуками.
Я посасывал свою самокрутку, прислушивался к его старческому кряхтению, и по щеке у меня катилась слеза. Наверно, та слеза была и от дыма, от умирающих запахов изжившего себя ветряка и дубеющего под его кровлей табака. Запахов, которые насылал на меня притихший, едва шевелящийся в стерне сонный осенний ветер, а может, от чего-нибудь и совсем иного. Мало ли что способен надумать в одиночестве ученик начальной школы, когда на каждом шагу видит, сколько на этом свете гнетущей душу несправедливости. И так хочется переделать этот свет, чтобы солнце так рано не заходило, длиннее было лето, чтобы навсегда пропали обиды, отцовский ремень, слезы. Хочется перекроить свет, а не дают. Расти, учись, говорят. Зачем же расти, чему учиться, терпеть и плакать втихаря?
Неожиданно для себя я вскочил на ноги со своей пуховой постели, бросился к крыльям ветряка. Примерился и, не выпуская изо рта самокрутку, обеими руками обхватил сухую, с острыми занозами веков доску. Я был на крыле. И крыло легко, словно какую-то пушинку или того же невесомого паучка, оторвало меня от земли, взняло и понесло, устремило в небо. Я летел, какое счастье! Но оно не было долгим. Мгновение, хотя для меня вечность, жизнь, которую я к тому времени прожил. Я был на не досягаемой никем высоте. Я летел, и мое предназначение в этом мире летать. Не вернусь больше на землю, не сделаю на ней больше ни шагу. Не желаю.
Но, на мою беду, на седьмом от счастья небе сыскался все же черт и потянул меня за ногу. Я поджал ногу, чтобы отбиться. Сначала, правда, отыскал глазом коршуна, что прикипел на одном месте в небе и оттуда следил за мной. Сразу же глаз мой - вниз на землю. Может, хотел попрощаться с ней? Взглянул - и все. На том и кончилось. Хотел распрощаться с землей, а распрощался с небом. Обземлячился, окирпичился. Морда, морда, я кирпич, иду на сближение. И я пошел на сближение и окирпичился второй раз.
В самом деле, мягкая ты, мягкая, материнская земелька, но и твердая даже на мой детский вкус.
А рыжий кот оказался куда более удачливым. Он поднялся в небо гораздо выше ветряной мельницы, стоящей на бугре среди седой осенней стерни. Может, это был мой старый знакомый, ветряк моего детства? Раньше, еще на моей памяти, его тут не было. Нашли где-то в глубине Полесья и совсем недавно перевезли сюда. Перевезли и по-новому сложили. Неизвестно, для чего. На потеху души какому-то новорожденному магнату-предпринимателю, человеку, кажется крепко окирпиченному в этой жизни, но не без чувства прекрасного и душевной жажды чего-нибудь необычного. Только вот нескладуха получилась, как обычно у нас бывает: хотим как лучше, а выходит как всегда. На этот раз, видимо, по вполне объяснимой причине: что уже отмерло - отмерло безвозвратно.
Ветряная мельница на новом месте отказалась не только молоть, а даже кряхтеть и крутиться. Лишилась начисто языка и речи. Застыли, прикипели к небу ее обновленные молодые крылья. Только гнулись поперек и вздрагивали под напором ветров, но не трогались, не вступали в былой хороводный круг. По неизбытой, наверное, старой своей памяти со всего света набежали сюда только мыши. Может, и с Полесья пришли, оттуда, где некогда мельница начинала свою жизнь. Это же ведь у нас обычай такой: где мельница, там и мыши, а еще голуби. И рыжий кот облюбовал тут себе место для охоты, объявил примельничную территорию своим заказником. Видимо, и жил там, пока мороз и зима не накладывали запрета на охоту. И никто бы сейчас не признал в нем того неуклюжего - один только огромный лоб да глаза навыкат лупастые - того котенка, которого некогда хотели утопить и были уверены, что утопили.
Это был дикий и гордый охотничий кот-красавец. Ни одна изба, ни одна хозяйка не приняли его после того, как он спасся из воды. Оно и понятно, зачем деревенской избе какой-то мокрый приблудный котенок, своих некуда девать, плачет по ним река. В отличие от человека кошки плодятся исправно, и вырождение им пока не грозит. А по сегодняшнему дню и лишнего кота не очень прокормишь. Напрасно почти неделю шнуровал он от избы к избе. Скребся в двери, пытался заглянуть людям в глаза, приласкивался к домашним кошкам, утверждая, что он их сын. Всюду его только пинали. Даже родная мать отказалась. Речная вода смыла с него знакомые ей запахи. И он подался прочь от родных изб.
Земля, лес, прибрежные заросли лозы и черемухи, что не успела еще отцвести, калина и бузина в цвету приняли и укрыли, спрятали котенка. Себе под дом он приспособил старую барсуковую нору. Барсуки из той норы, как и вообще из этого края, исчезли еще позапамятью людской. Исчезли, как в свое время мамонты.
Предостережение, как я думаю, всему живому, кто появится после нас. Голыми, как камень, являйтесь, чтобы ничего от вас нельзя было поиметь, даже шерсти клок. Иной раз, глядя на нашу землю, невольно думаешь: камни на наших полях - это былые, некогда живые люди, только умнее нас, с них ни сала, ни мяса. И они еще возродятся, станут людьми, когда мы с вами поумнеем.