Витя подумал, сесть ли? — и решил не садиться. Остановился у шкапа, посмотрел на книги. С края стояли большие толстые томы Декарта, плотно прижатые один к другому; их ровный раззолоченный строй ласкал глаз. Много было книг философских и исторических, особенно по истории 17-го века. Витя со вздохом подумал, что у него, верно, никогда не будет такой библиотеки. Ему показалось, что в одинокой, печальной жизни Брауна, всецело отданной умственному труду, должно быть большое очарование. «Но женщины?.. Странно, что у него молодая, хорошенькая горничная. Глаза у нее очень красивые, такие были у Сонечки, но светлее… Неужели она его любовница? Конечно, нет!..» Витя отошел к другому краю шкапа. На левом конце полки были философские книги. «Платон… Плотин… Как странно, что такие похожие имена… Что такое еще было в этом роде?.. Ах, да, те Левиен и Левине… Все-таки хорошо, что я попал во Францию… Диоген Лаэртский… Кажется, был такой, а кто он был, хоть убей, не знаю!..»

Витя отворил боковую дверь и, остановившись на пороге, с умилением увидел, что в соседней комнате лаборатория. «Да, это и есть настоящая, достойная жизнь… Но я, если б и хотел, если б и мог ею жить, то бедность все равно не позволила бы…» В лаборатории стоял легкий эфирный запах. Вите бросился в глаза огромный мрачный вытяжной шкап. Перед ним стоял высокий табурет, тоже какой-то неуютный. Что-то кипятилось на бунзеновской горелке. Огонь под укрепленной в штативе колбой на песочной бане особенно взволновал Витю. В огне этом было что-то сумрачное, безнадежное и вместе успокоительное. «Ах, как хорошо! Как на гравюрах об алхимиках. Вот бы взял он меня на службу!.. Опять работать под его руководством…» Витя вспомнил их мастерскую нитроглицерина. «Все-таки очень приятно, что то было, но кончилось. Я не показывал этого, но уж очень было страшно. Странно: в Петербурге папа… Если он еще жив?.. — сердце резнула боль, — Витя был почти уверен, что отец его погиб, однако, никогда этого не говорил и старался об этом не думать, — в Петербурге папа, в Петербурге прошла вся моя жизнь, но я рад и счастлив, что бежал оттуда…» Он услышал шаги в коридоре и затворил за собой дверь лаборатории. В библиотеку вошел Браун. Витя замер. «Господи, как он изменился… как поседел!..» Браун с улыбкой протянул ему руку.

— Очень, очень рад вас видеть. Давно ли вы в Париже? Я не знал, что вы здесь.

Он говорил любезно, даже ласково, но так, точно они расстались недели три тому назад, в самой обыкновенной обстановке. Витя отвечал на его расспросы смущенно: он ждал другого приема.

— …Да, конечно, я знал, что вы выбрались из России благополучно. Мне говорила об этом Марья Семеновна. Но я думал, что вы поселились в Берлине. Садитесь, пожалуйста… Так вы гостили у Клервиллей на море?

— Да, гостил у них на море, а теперь я здесь, — ответил Витя, садясь в кресло и неловко кладя руки на колени. Огорчение и разочарование его все росли. Конец фразы показался ему глупым. «Но не все ли равно?.. Нет все-таки он не должен был так меня принимать. Ровно пять минут посижу и уйду…»

— …Что ж, вы здесь поступите в университет?

— Да, может быть.

— До начала занятий еще далеко.

— Да, конечно… Впрочем, едва ли я поступлю в университет.

— Почему же нет?

— Я, может быть, отправлюсь в армию.

— Вот как? — Браун, по-видимому, одинаково безучастно принял оба сообщения: и то, что Витя отправляется в армию, и то, что он поступает в университет. — В армию? Вот как?

— Да… — Витя почувствовал, что ему с досады хочется сказать: «Да, вот как…» — Вы мне это когда-то советовали.

— Я?

— Вы, Александр Михайлович. Вы говорили в Петербурге Мусе… Марье Семеновне. Она это от меня скрывала, но как-то проговорилась.

— С тех пор многое изменилось.

— В каком отношении?

— Во всех.

— Я не вижу. — Витя замолчал безнадежно. «Так можно разговаривать до вечера: „вот как… да… нет… во всех…“ Господи, как он изменился! Эти неживые глаза… Ну, теперь пусть он сам меня спрашивает, если находит нужным поддерживать разговор…» Однако молчать было неудобно. — Вы думаете, Александр Михайлович, что не следует участвовать в гражданской войне?

— Кому следует, кому не следует… За вас думать я не могу. — Голос его вдруг прозвучал резко. Витя встрепенулся: этот резкий тон, прежний петербургский тон Брауна, был ему приятнее усталого безразличия. — Если поедете туда, то, по всей вероятности, погибнете. А вам рано. Не советую вам заниматься политикой, но уж если непременно хотите, то занимайтесь ею так, как люди занимаются шахматами или гольфом.

— Из-за гольфа люди на смерть не идут!

— И слава Богу. Жизнь стоит недорого, но, поверьте, нет и ничего такого, из-за чего стоило бы ее отдать в молодости… Да и испортитесь вы там; в пору революций и гражданских войн даже порядочные люди обычно ведут себя как разбойники… Не хотите ли чаю?

— Если позволите, выпью охотно.

— Я сейчас велю подать. А впрочем, теперь для чая не время, да и жарко. Я лучше угощу вас перно со льдом. Вам все равно?

— Выпью с удовольствием и перно… Хоть собственно я не знаю, что это такое.

Браун чуть улыбнулся, Вите стало немного легче. «Растаял, кажется, лед… Впрочем, и льда никакого не было. Просто я ему совершенно не интересен, как я не интересен никому и как ему не интересен никто… Однако, у него в этом шкапчике целый бар! Тоже хорошо бы иметь. Странно, как это уживается с Платонами и с лабораторией?»

— …Долго вы гостили у Клервиллей?.. Добавьте льду и пейте, но не сразу… Как они?

— У них все благополучно. — Витя послушно отхлебнул большой глоток помутневшей ото льда желто-зеленой жидкости. Она показалась ему отвратительной. — Очень вкусно. Это анисовый aperitif?

— Да… Хорошая погода была в Довилле?

— Прекрасная.

— Вы купались?

— По два раза в день… — Витя отхлебнул второй глоток, еще больше. — Александр Михайлович, а как же?..

— Что как же?

— Как же наша тогдашняя работа в Петербурге? Не вышло?

— Значит, не вышло. Вы только теперь это заметили?

— Нет, конечно… Не шутите, Александр Михайлович, ведь я вас с той поры не видал!

— Благодарите Бога, что ноги оттуда унесли!

— Я отчасти должен благодарить за это и вас. Ведь вы меня тогда спасли этим паспортом, наставлениями, деньгами… — Витя чувствовал, что у него вдруг стал развязываться язык.

— Это как сказать. Ведь я же вас и ввел тогда в организацию. Может быть, и не должен был этого делать.

— Вы сожалеете? Я — нет! Нет, я не сожалею!

— И я не очень жалею. Не пейте так быстро, это крепкий напиток… Отчего же вы уехали из Довилля так рано? В Париже жарко. Марья Семеновна еще там? Она тоже купается?

— Да, мы купались вместе…

— И долго они еще там пробудут?

— Еще недели две, если погода будет хорошая…

— А потом в Париж?

— Да.

— Что поделывает мой приятель Клервилль? Говорят, он на пути к блестящей карьере?

— Не знаю… Я его видеть не могу! — сказал неожиданно Витя, тотчас ужаснувшись собственным словам. Браун посмотрел на него и снова улыбнулся. — Нет, Александр Михайлович, я не сожалею о наших петербургских делах. Пусть нам не повезло, но ведь идея была большая!

— Все идеи большие для тех, кто им служит… И пока служит. Нет такой идиотской идеи, которая не годилась бы для соблазна людей. Ведь у большевиков тоже «большая идея». Правда, обезьянья, да обезьяньи-то для этого, пожалуй, самые лучшие… Попробуйте печенья, оно очень хорошее.

— Почему обезьяньи лучшие?

— Я говорю так, не каждое слово записывайте… Значит, Клервилли возвращаются в Париж еще не скоро?

— Нет, не обезьяньи, Александр Михайлович. Есть и настоящие идеи, те, которым служили лучшие люди, люди, бывшие совестью человечества…

— Ох, уж эти люди, бывшие совестью человечества… От них все зло… Вот эту штуку с орехом советую взять.

— Спасибо, — сказал Витя с досадой и все-таки взял штуку с орехом, хоть она мешала ему высказаться. — Вы, Александр Михайлович, ни во что не верите! Ведь это нигилизм? — Несмотря на кружение в голове, он не без робости выговорил это слово. «Не дерзко ли? Нет, дерзкого ничего нет… Но мне непривычно так с ним говорить…» — Вы меня, ради Бога, простите, Александр Михайлович!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: