— Но ведь более вкусная.
— Американцы другого мнения… Добавлю, что он чувствителен, как мимоза. Говорит не слишком ясно, но, если попробовать уточнить его мысль, он, я слышал, принимает это за личное оскорбление.
— Это как телефонные барышни у вас в Париже! Если они перепутают и им заметить: «барышня, прошу внимания», они нарочно не соединяют.
— Вот именно, — сказал, смеясь, Серизье. — Что же еще о Вильсоне? Говорят, он страстно влюблен в свою жену.
— Правда, ведь он недавно женился!
— Да, кажется, совсем недавно. Это чуть только не их свадебная поездка. Я их видел в театре…
Разговор перескочил на театр. Жюльетт заговорила с восторгом о Гитри. Оказалось, что Серизье с ним хорошо знаком.
— Обедали не далее, как позавчера. Он был в ударе, мы хохотали как сумасшедшие. Нас было всего шесть человек… — Он назвал остальных участников обеда; все это были известные люди, не социалисты и не политические деятели. — Когда Гитри хочет, он бывает совершенно очарователен…
— Ах, как бы я хотела с ним познакомиться!
— Не вы одна, — вставила Жюльетт. — Меня сегодня особенно поразила в нем мощь… Как бы объяснить? Да, мощь его слова… Я слышала раз Жореса незадолго до его убийства… Он произвел на меня очень сильное впечатление, необыкновенно сильное, — горячо говорила Жюльетт, — может быть оттого, что мне было четырнадцать лет («ненужно: и так видно, что тебе девятнадцать», — сделала мысленное примечание Муся). Так вот Гитри мне сегодня напомнил Жореса.
— Вы не видели его в «Le Tribun»?[21] Говорят, Бурже именно с Жореса и писал своего героя, — сказал Серизье.
— Ах, как жаль, я не видела «Le Tribun»… Ведь это больше не идет?
— Неужели Бурже писал с Жореса? — пораженным тоном спросила Муся. Решительная атака, в соответствии с наполеоновской тактикой, требовала сосредоточенья сил на одном пункте, а этому все же несколько мешало присутствие Жюльетт: часть сил должна была действовать против нее. Но Елена Федоровна как раз ее позвала по хозяйственным делам: надо было подогреть воду, метрдотель уже ушел спать. По конституции салона, воду подогревала в таких случаях Жюльетт. Она нехотя оставила поле сражения за Мусей — и отступила, недовольная собой: вела разговор Муся.
— Скажите, ради Бога, кто эта дама? — с улыбкой вполголоса спросил Серизье, движением головы показывая на Елену Федоровну. Вопрос свидетельствовал, что они с Мусей издавна находятся в добрых отношениях. Муся засмеялась.
— С удовольствием вам скажу… А потом вы можете у нее спросить, кто такая я… Это одна моя соотечественница… Ваше положение стало еще труднее! В самом деле, какой я национальности?.. Я русская, она тоже, но я вышла за англичанина, а она за румына. Ее нынешняя фамилия — баронесса Стериан.
— Разве у румын есть бароны?
— Не знаю, но сомневаюсь, как и вы… По крайней мере, румыны слышат эту громкую фамилию с изумлением, а невежливые пожимают плечами. Она утверждает, что титул венгерский.
— И тогда пожимают плечами венгры?
— По всей вероятности. Хоть я ни одного венгра никогда в глаза не видела.
Оба смеялись.
— …Как же однако вы попали в этот гостеприимный дом?
— Я сто лет знаю Леони, мы с ней учились в университете. Она была красавица.
— Верю… Она по рождению — фон и что-то очень длинное, правда? — спросила Муся, забыв, что об этом упоминать не полагалось. — Однако я думала, что она гораздо старше вас?
— Старше, но не гораздо.
— Она и теперь еще очень хороша, много лучше дочери… Хоть Жюльетт очень милая девочка… Ее брата я не люблю… Вы не находите, что он похож на юношу сезанновского Mardi-gras[22], — больше наудачу сказала Муся, недавно перелистывавшая художественные издания: Клервилль дополнял в Париже свою, запущенную во время войны, библиотеку.
— Совершенно верно, — поспешно сказал Серизье, с легким испугом принявший ученость Муси. Он снова подумал, что, может быть, все-таки надо говорить серьезно: уж если это русская дама, то ничего нельзя знать. — Теперь скажите мне, пожалуйста, — перевел он разговор подальше от Сезанна, — тот ваш соотечественник, он собственно кто? Бывший царский министр? Вообще, великий человек?
— Не царский министр, но великий человек. Он был одним из богатейших людей Петербурга.
— Я так и думал. Говорят, у Вагнера был попугай, который говорил ему каждое утро и каждый вечер: «Рихард Вагнер, вы великий человек!..» Он не обзавелся еще таким попугаем?
— Вы угадали, у него мания величия, — говорила Муся, смеясь все веселее: разговор шел превосходно. — Я вижу, вы знаете толк в людях…
— И наконец главная часть интервью. Скажите же мне, кто вы?..
По другую сторону камина разговаривали по-русски.
— По-моему, это очень глубокая мысль, из его банка может выйти замечательный толк, — говорил оживленно дон Педро. — И увидите, мистер Блэквуд своего добьется!
— Как же! Я хотел ему сказать: «держи карман», да не знаю, как это по-английски, — сказал Нещеретов.
— А почему «держи карман»? Критиковать, конечно, все легко. Это очень выдающийся человек! — сказал с жаром дон Педро, который без всякого притворства, совершенно искренно, считал всех богачей замечательными людьми. — Вы заметили, какая у него милая улыбка, добрая и печальная-печальная…
— У него просто очень глупый вид, и этот вид не обманчив: дурак форменный. Но вы мне, почтеннейший, улыбками зубов не заговаривайте. Что, сделали гешефт? — спросил сердито Нещеретов, не стесняясь присутствием Елены Федоровны.
— Не понимаю, что вы хотите сказать, — обиженно ответил Альфред Исаевич. В Париже у него убавилось почтения к Нещеретову. Бывший богач теперь в этом салоне занимал отнюдь не первое, хотя еще почетное, место. Вначале это поразило дон Педро, помнившего петербургское величие Аркадия Николаевича. Так, Кеплер был, вероятно, поражен, убедившись, что солнце не находится в центре орбит, по которым вращаются планеты. Но дон Педро очень скоро привык к новому положению Нещеретова. — Для чего мне заговаривать вам зубы? — спросил он, даже с некоторым пренебрежением. — Никаких гешефтов я не делаю. Я не банкир и не спекулянт, да и денег из России, не перевел, — многозначительно добавил он.
— Не догадались?
— Зачем не догадался? Не перевел, потому что никогда не имел: всю жизнь жил своим трудом, — ответил с достоинством Альфред Исаевич и тут же подумал, что отсутствием денег трудно внушить уважение Нещеретову.
— Что, небось, скучаете, оставшись без газеты? Нельзя больше обличать исправников?
— Я вижу, вы имеете довольно смутное представление о моей публицистической деятельности. Я вел отдел Государственной Думы в «Заре», а также печать и иностранную политику в одной провинциальной газете.
— Тяжело вам, должно быть, что не можете похлопывать по плечику «Сен-Джемский кабинет?..» Или там «страну Восходящего Солнца»… В ваших газетах всегда так писали: «страна Восходящего Солнца», «Небесная Империя».
— Ничего, господа, скоро вернемся в Россию, — примирительно сказала Елена Федоровна. — Мне звонил из посольства знакомый, там получено сообщение, что Деникин опять продвинулся… Vous savez, le général Denikine est de nouveau allé avant. Aujourd’hui le soir on m’a dit par le téléphon. Très agréable[23], — сказала она, обращаясь к депутату и переходя на французский язык для установления общего разговора.
— Ah? Il parait en effet qu’il gagne du terrain[24], — уклончиво ответил Серизье. Ему не хотелось вести политический спор с русскими эмигрантами; но и выражать радость по случаю продвижения генерала Деникина он никак не мог. Сдержанно-сочувственное выражение его лица относилось к бедствиям, постигшим Россию. Серизье вдруг с досадой вспомнил, что, быть может, ему еще придется сегодня писать передовую статью. Он посмотрел на часы, изобразил на лице испуг и поднялся.