— Сколько вам лет?

— Двадцать два, — быстро солгал Витя, почувствовав недоброе.

— Покажите, пожалуйста, ваши бумаги.

— У меня нет с собой бумаг…

— Ссуда не может быть дана.

— Но почему же?

— Несовершеннолетние должны представлять разрешение родителей или опекунов… Триста тридцать! — прокричал нараспев служащий, совершенно не так, как только что говорил.

«Вот и здесь „смазливая рожица“, все надо мной потешаются», — думал Витя, не предвидевший этого удара. Его душила злоба. Минут пять или шесть бежал он по улице, сам не зная куда, и только отойдя довольно далеко от ломбарда, вспомнил, что ведь еще не все потеряно. «Не удалось заложить, можно продать… Скупщики о возрасте спрашивать не будут…» По дороге в ломбард, он полчаса тому назад видел несколько лавок с вывеской: «Achat de bijoux».[242] Витя повернул назад. «Нельзя будет ей возвратить? Что ж, если говорить правду, какие шансы у меня вернуться в Париж и выкупить запонки из ломбарда? Это самообман. Наконец, в случае скорого возвращения, можно будет разыскать и ювелира…» На улице, проходившей вдоль ломбарда, было несколько ювелирных лавок. Витя заглянул в первую из них и прошел мимо: лицо хозяина показалось ему неприветливым. В следующей лавке старый бородатый еврей в очках с выражением напряженного, почти страдальческого любопытства на лице, полураскрыв рот, читал газету. Почему-то вид этого ювелира, то, что он был старик и еврей, то, что он с таким интересом читал газету, успокоило Витю. «Ну, этот за полицией во всяком случае не пошлет… И в конце концов не вор же я, чего мне бояться?» Он быстро оглянул себя в зеркале следующей витрины, поправил сбившуюся выемку мягкой шляпы, вернулся и, приняв возможно более уверенный вид, вошел в магазин. Приподняв шляпу, Витя спросил, не купят ли у него вот эту вещицу. Ювелир нехотя оторвался от газеты, оглядел вошедшего и, по-видимому, не нашел ни в его наружности, ни в предложении ничего подозрительного. У Вити чуть отлегло от сердца. Старик долго рассматривал запонки простым глазом, затем достал лупу, снова осмотрел и недовольно покачал головой, точно нашел в запонках большой недостаток. Витя ждал с тревогой.

— Тысяча двести франков, — сказал ювелир, проделав еще какие-то манипуляции.

Свет зажегся в душе у Вити. Он вспомнил однако, что надо поторговаться.

— Как тысяча двести? — развязно переспросил он. — За вещь заплачено больше трех тысяч франков.

Ювелир положил запонки назад в коробку.

— Тогда не надо.

— Я хотел бы тысячу пятьсот, — сказал Витя, несколько осекшись. — Вы можете смело дать тысячу пятьсот. За вещь заплачено больше трех тысяч.

— За вещь не заплачено больше трех тысяч, — спокойно и уверенно ответил ювелир. — Заплачено, может быть, две тысячи двести. И, вероятно, магазин что-то заработал? И ведь надо и мне тоже что-нибудь заработать, правда?

— Все-таки дайте, пожалуйста, тысячу пятьсот, — сказал Витя, сраженный логикой старика. «Верно догадывается, что я прямо из ломбарда и что там мне предложили тысячу и не дали ничего…»

Ювелир опять внимательно осмотрел запонки, подбросил их на руке и снова положил в коробочку.

— Тысяча триста, и ни сантима больше, — сказал он твердо. — Больше вам никто не даст.

— Ну, хорошо, я согласен, — сказал Витя и испугался, не покажется ли подозрительным его поспешное согласие. Ювелир отсчитал деньги и вынул листок бумаги.

— Где вы живете?

«Если сказать правду, потом могут разыскать», — подумал Витя. — Елисейские поля, двадцать восемь, — брякнул он и покраснел, так неправдоподобен был этот адрес. Ювелир только пожал плечами: была ли ему совершенно безразлична предписанная формальность, или он привык к тому, что продавцы сообщают ложный адрес, или так наглядно свидетельствовала о честности наружность Вити, но старик ничего не возразил. — Запишите… — Витя дрожащей рукой написал: «28, Елисейские поля», но фамилию показал настоящую, так что и цель не была достигнута: разыскать все-таки могли. Не глядя на ювелира, он сунул деньги в карман, поблагодарил и вышел. На улице Витя невольно ускорил шаги, точно опасаясь погони. «Как глупо! Ведь я не вор. Но все-таки главное сделано, теперь я свободен!.. Слава Богу!..»

Поезд отходил только днем, деться было некуда, Витя бродил по этому кварталу, — одному из десятка городов, в общей сложности образующих Париж. Он думал и об отце, и о Григории Ивановиче, и о Сонечке, — о том, как все они его встретят, когда он с кавалерийским отрядом ворвется в Петербург. Думал и о Мусе, но без прежней злобы, почти без боли. «Что, если все-таки неправда? И если я погибну оттого, что Мишель соврал…»

Потом Витя вспомнил, что не записал адреса ювелира. Хотел было вернуться, но раздумал: «Не все ли равно? Теперь-то навсегда кончено!..» За поворотом улицы ему загородили дорогу люди, выстроившиеся у низкого, похожего на сарай строения. Над ним висела надпись: «Soupe populaire»[243]. Из сарая вышел дряхлый, очень плохо одетый старик. Опираясь на палку, заложив назад левую руку с трясущимися пальцами, он медленно прошел мимо Вити. Витя долго провожал его взглядом.

Он зашел в кофейню, сел на террасе, спросил кофе, съел булочку. Решил не идти в ресторан: «куплю ветчины и хлеба, надо беречь каждый грош…» Витя точно считал себя теперь ответственным за свои деньги перед армией, в которую должен был поступить, перед той женщиной с ребенком, перед нищими людьми, выстроившимися у сарая для получения бесплатной тарелки супа. Кофе было крепкое. Витя почувствовал голод. Ветчину можно было съесть только в вагоне, а до поезда оставалось еще много времени. Объявление на доске кофейни сообщало, что choucroute[244] стоит один франк. «Это можно истратить», — решил Витя. Он поел, выпил еще кофе, — на дорогу. И оттого ли, что так прекрасно было летнее утро, или из-за новой жизни, которая теперь открывалась перед ним наверное, — все препятствия, кажется, были устранены, — совершенно в иной цвет окрасились мысли и чувства Вити. «Да, борьба везде одна, — думал он, — кто борется за правое дело в России, борется и за этих бедняков, за всех несчастных, обиженных людей, за человечество, — не надо стыдиться жалкого слова. А там, на юге, в добровольческой армии дело правое, и за него не жаль отдать жизнь! Что такое мое личное горе, Муся, Клервилль, Серизье, какое значение это имеет! Все это потонет в большом деле. В нем, конечно, и я найду успокоение…» Солнце сияло ярко, заливая радостью все сердце Вити. — «Я не найду, я уже нашел его! Я нашел не успокоение, а счастье!..»

XVIII

У жены нейштадтского капрала в Магдебурге родился трехлетний ребенок, вышедший из чрева матери в каске, в латах и во французских модных сапогах кожи настолько тонкой, что походила она на бумагу. Были городу и другие тяжкие предзнаменования. После ужина у бургомистра городской советник Шульц, возвращаясь к себе домой, на площади Старого рынка вдруг остановился в ужасе: стены домов были кроваво-красного цвета. А 26 ноября пронеслась над Магдебургом буря, подобной которой никто не помнил: обвалились две башни, мельница и несколько домов. Вольнодумцы смеялись: ничего это означать не может, — и буря не такая уж редкость, и советник, верно, был пьян, и не все тайны природы известны: мало ли какие рождаются дети, да кто был при родах! Между тем, предзнаменования говорили тяжкую правду. В самый день бури, в Гаммельне, на совете у графа Тилли, было решено двинуться на Магдебург и разорить это гнездо врагов.

И действительно, вскоре после того к стенам города подошел Паппенгейм с авангардом имперской армии. Жители вначале не беспокоились, стены крепкие, а король Густав-Адольф со своей армией не за горами. От него в Магдебург прибыл искусный вождь Дитрих Фалькенберг; к шведскому офицеру вскоре само собой перешло и руководство защитой города, ибо среди городских правителей не было энергичных военачальников. Фалькенберг же был воин доблестный, и, когда, по обычаю, Паппенгейм подослал к нему человека, — не согласится ли за приличное вознаграждение сдать город без боя, — отослал этого посланца без разговоров и пригрозил, что следующего повесит.

вернуться

242

«Скупка драгоценностей» (франц.)

вернуться

243

«Суп для бедных» (франц.)

вернуться

244

кислая капуста (франц.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: