— Вы из него ничего не вытянете, — скрипит номер одиннадцатый, маленький худой старик, притаившийся за подушкой.
Ему-то что, этому гному? Для некоторых всякая тайна — оскорбление. Но визитершу это возмутило: ее гримаса не ускользнула от больного, а сам он не смог подавить раздраженного вздоха. Так как он пошевелился, чтобы сменить позу в постели и не потревожить раненую ногу, то Клер передала мне пакет, живо поднялась, склонилась к нему:
— Не могу ли я вам помочь?
Великолепный ход! Ногу приподняли, больной переместился в кровати, его одеяло и простыню поправили.
Нет ничего более досадного, чем не найти слов для того, кто ищет сближения; простое внимание стоит не меньше слов, и они не замедлили явиться:
— За вами, по крайней мере, ухаживают? Меня удручает, что никто не подумал о вашей собаке.
— Не беспокойтесь: она ничего не боится.
Больной перестал стонать: женщина, которая что-то развертывала, перестала шуршать бумагой. Все слушают. Даже медсестра обернулась, а потом снова отвернулась, чтобы мы не подумали, что она вслушивается в наш разговор.
— Собака не моя. Мы повстречались. Помогали друг другу. Но перед тем, как узнать меня, она прекрасно выкарабкивалась из всего сама.
Пауза. За сим следует двусмысленное заключение:
— У собаки нет стольких проблем.
Сказать про этот голос, что он медлительный, мало. Он… Ищу нужное слово… Он пытается быть учтивым, но в то же время он… отстраненный. Клер не настаивает, бросив на меня быстрый взгляд, она возвращается к своему стулу; взгляд у нее повелительный, приказывающий замереть, так бывает, когда она раньше меня замечает, как зашевелится какое-нибудь животное. Она снова берет пакет, развязывает его, узелок за узелком, извлекает оттуда флейту, состоящую из двух частей, соединяет их простым движением, кладет инструмент на столик у изголовья возле стеклянной утки для лежачих больных. Ее голос слегка дрожит:
— Она, боюсь, не стоит вашей, но я подумала, что ее будет недоставать вам.
Русая борода вздрагивает, слышится тихое «спасибо». Он не доверяет, он смущен, что не доверяет, он пытается скрыть свое удовольствие взглядом, в котором сквозит смущение, — ведь он нашел больше того, что ожидал. Сколько лет может быть этому молодому человеку? Что-то между двадцатью пятью и тридцатью пятью. Нас сбивает с толку неухоженная борода, любопытный атрибут мужественности в наши «женственные» времена; возрождение варварства, отвергающего бритость латинянина. Но, как и положено, не будем долго задерживаться. Остановимся на этом полууспехе. Не надо, чтобы он думал, будто мы его вынуждаем.
— А теперь мы вас покидаем, — говорит Клер. — Доброго здоровья!
Немыслимо произнести «до свидания» и тем более «до скорого», которое могло бы сойти за навязчивость. Поднимаются три руки: сильная квадратная рука, пухлая ручка и рука, вся изборожденная венами, — так обычно во время отплытия теплохода от причала поднимаются сотни рук. Я не стану оборачиваться. Сосчитаю двадцать два шага до двери. Потом столько же в коридоре, и не буду думать о той, что следует за мной, постукивая каблучками, благоразумная, как и я. Но вот меня останавливают: дорогу мне преграждает врач-стажер в белом халате.
— Можно узнать ваше имя и ваш адрес?
Этот безволосый студент-медик, кажется, путает клинику с мышеловкой. Конечно, в Святой Урсуле меня не, знают. Я мог бы быть отцом, дядей, старым кузеном, а Клер — что-то вроде сестры, или жены, или подружки. Мы смотрели друг на друга, едва сдерживая смех, и это обескуражило ученика. Он был полон усердия и допустил промах. Мы, как он полагал, наверное, друзья полиции, ловкачи, пытающиеся привлечь клиента. Не исключено, конечно, что сам больной подумал так же. Но в данном случае — увы! Ничего похожего.
Он колеблется, он мягко настаивает:
— Если вы его знаете, вы оказали бы услугу самому больному, скажи вы только…
Чтобы покончить дело миром, лучше удовлетворить глупого малого. Я отвечаю:
— Жан-Люк Годьон, директор школы на пенсии, житель Лагрэри. И его дочь. Нас интересует ваш больной.
Клер поставила точку:
— К счастью, мы его не знаем.
VII
Это стало почти ритуалом: каждую субботу Клер берет машину и отправляется к тетке. Или еще куда-нибудь. Она долго надоедала мне и в конце концов убедила позволить ей эти поездки (возможно, это согласие всего-навсего ратификация); она должна поехать в больницу и передать старшей санитарке пакет с бельем и небольшую сумму денег, которая позволила бы тридцатому купить что-нибудь из еды. В принципе она не должна входить в палату. В принципе. Как бы то ни было, во время ее отсутствия Леонар, лукавый, скрытный Леонар, для которого двери не служат препятствием, сбежал из лавки и, запыхавшийся, примчался ко мне, стараясь не столкнуться с кем-нибудь из приятелей.
— Они хотели, чтоб я остался с ними и провернул бы разрезанное мясо…
Они — это его неродные родители. С ними — это вместо дома. Комментарии излишни. Однако Леонар знает, что тут ему не отвертеться от заданий по математике, но у него есть шанс после уроков взяться за лопату.
— Семь, крестный, семь!
Я сел на берегу немного отдышаться. Леонар бросает плоские, очень острые камни и только что побил рекорд по бросанию. Внизу мой сад примыкает к Большой Верзу, ширина ее здесь — 20 метров. Вода в ней всегда настоящая и всегда прошедшая, как моя жизнь, всегда одна, не останавливается на месте; река удивительно похожа на то, как ее изображают на открытке, что продается у киоскера, и никто не думает о том, что она представляет собой на самом деле, — а она собирает далекие дожди, мелкие потоки, в которых отразилось неба столько же, сколько и пейзажей. Сегодня от ветра туч стало вдвое больше, он гонит их на восток, вздымая волны, бегущие на запад, и они, перехваченные у подножья и у гребня двумя встречными потоками, перегибаются, как стальное лезвие. Причаленное к свае мое судно — лодка в четыре метра длиной с двумя уключинами для бортовых весел и выемкой сзади для кормового весла — освобождено от груза, позвякивает цепью. Решетчатый настил плавает на дождевой воде высотой в пять сантиметров, я только что вычерпал ее… Итак, что теперь надо сделать прежде всего? У меня нет кроликов, нет голубей, нет кур, — ведь их нужно было бы убивать, — зато я хороший садовод, к тому же премированный, любящий копаться в своем маленьком саду, — а он для меня еще и мой гимнастический зал. Зимняя капуста, ньорский лук — все на месте, ибо они защищены посевами гороха Аляски. Впервые выбросила побеги спаржа; опавшие с нее листья, изъеденные жучком, собраны в кучку и сожжены. Так как время идет к осени и растения в поливке не нуждаются, мы перемотали на мотовило длинный шланг из зеленого пластика, который, если смотреть на него пристально, перекрашивается в красный цвет, такой же цвет появляется и у белой стенки, если на нее быстро перевести взгляд.
Оптический обман, результат чувствительности сетчатки, — объяснил я.
Я должен был бы наскучить Лео. Но я для него скорее крестный, чем учитель, и если он и не всегда удерживает в голове то, что ему выливают в его большие оттопыренные уши, то у него вызывает живой интерес все то, о чем не ведают городские дети. Он знает уже, что доброе сердце — не то же самое, что здравый смысл: он не станет подбирать птенца, выпавшего из гнезда, которого может выкормить только его мать; в лесу он не прикоснется к олененку, спрятавшемуся в укромном местечке, которого от одного запаха человека, приласкавшего его, осудит на смерть весь его клан. Больше всего он любит наблюдать: паук, опутавший паутиной жертву, бьющуюся в центре паучиного полотна, уравновешенного маленьким камешком; божья коровка, которая отличается от листоедов количеством черных точек; желтый, прочерченный черным сирф, летающий в одном и том же месте, над колонией зеленых клопов, которых съедает его личинка, а они будут продолжать объедать до конца кормящую их листву; или просто насадка, так нужная рыбаку, розовые земляные черви и гусеницы — весь этот народец, буравящий, невидимый, неисчислимый, — если б его собрать вместе, он потянул бы больше, чем все другие животные на земле.