— Короче, — снова вступает мадам Салуинэ, — дабы успокоить общественность, надо, мы полагаем, установить контроль. Жалоб поступило достаточно, свидетелей тоже великое множество: видели или поверили, что видели, — кто худого высокого, кто — маленького толстого, но всегда с мешком за спиной, и он появлялся то здесь, то там. Серьезного — ничего. Но вы, господин директор, и вы, мадам, вы же сами видели светловолосого молодого человека…
— И совершенно голого! К радости москитов!
Это вступил в разговор Вилоржей. Бомонь, привставший, чтобы через проем двери бросить взгляд на голубую «Эстафету Франции», где возле радио бодрствует солдат в хаки, снова сел и положил ногу на ногу.
— Да, голого, — подтвердила Клер. — По-моему, он только что выстирал свое белье.
— Любитель жить на природе. А почему бы и нет, — наконец открыл рот бригадир. — Я каждое лето вижу таких туристов в лесу. Но никому не придет на ум мотаться по Болотищу. И меня интересует больше всего не выбранное им место рыбной ловли и не то, каким странным путем он туда пришел, а сам тип.
— Меня тоже, — выйдя, в свою очередь, из глубокой задумчивости, произнес мосье Годьон. — Но я не вижу связи между корзинкой для рыбешки и стадом овец. Я склонен предполагать, что это просто сумасшедший, который проводит свои каникулы на природе в одежде Адама, но без Евы.
По слегка вытянувшимся физиономиям ясно, что я никого, кроме дочери, не убедил. Мадам Салуинэ хотела бы, чтобы я привел свои доводы, но они не глубокомысленны и основываются скорее на чувстве, чем на разуме. Разговор превращался в допрос. Мне задают вопросы относительно роста, манеры держаться, формы подбородка, носа, ушей, цвета глаз, длины волос незнакомца, как будто в бинокль я мог все это разглядеть. Я немного знаю мадам Салуинэ: пользуясь привилегией несменяемости судейских чиновников, она решила закрепиться в этих местах и отказалась, как и я, переезжать куда-то еще — у нее репутация человека строгого, строгость ее несколько умеряется некоторой снисходительностью по отношению к тем, кто родился и вырос в этом краю. Она в свое удовольствие (что доказывает ее визит) расправляется с законностью; ей, конечно, хочется удовлетворить Вилоржея, пекущегося о своей пастве и жаждущего организовать облаву на Болотище; но она боится показаться смешной и колеблется; но вот, наконец, она поднимается и шепотом произносит:
— Надо сделать все, чтобы совесть была чиста.
— Можно пойти и самим посмотреть, — предлагает бригадир. — Однако без провожатого мои люди не смогут найти дорогу.
Вот оно! Бригадир топчется на месте, окрыленный словами дамы в сером, которая краешком глаза ласково смотрит на меня. Он тихонько откашливается. Меньшее, что можно об этом сказать, — что это нечестно; он не осмеливается открыто просить меня сопровождать его. Он надеется, что я сам предложу…
— Возьмите Колена, — говорит Клер. — Лучше этого лесного провожатого не найдешь.
«Лесной провожатый» (иногда его называют «лесовик», как в XVIII веке) здесь — это сторож… Их трое — по лесному ведомству, но за пределами Большой Чащи они не слишком уверены в себе. Переступая маленькими шажочками, мадам Салуинэ проходит по комнате. Она пришла на всякий случай, она и не рассчитывала особенно на мое содействие и оценила, конечно, что я не сказал: «Видите ли, мадам, хорош бы я был». Она благодарит меня, протягивает мне сухую ладонь. Бригадир, одетый в синие с черной полосой брюки и крепко стоящий на обеих ногах, тоже благодарит меня и отдает мне честь. Его затянутая в драп спина, перечеркнутая кожаным ремнем с кобурой сбоку, где лежит его огнестрельное оружие, чуть покачивается взад-вперед. Он уходит, он уже ко всему безразличен — он принадлежит уже другим делам, которым отдается с удовольствием, как все люди церкви или правосудия. Остается Вилоржей, но и он поворачивается на пороге и быстро закрывает за собой дверь.
Он, должно быть, не слышал, как моя дочь бросила ему вдогонку крепкое словцо, за которым последовал возглас, обращенный ко мне и содержащий упрек:
— А что я тебе говорила? Это не осталось без внимания.
У Клер ненависть к облаве может распространяться и на человека — он хозяин леса, он имеет право на его богатства и на защиту, как и любое животное. Пусть это будет даже гриф, разве он не так же невинно красив, как ястреб? Поджав одну ногу, которой она покачивает, и стоя на другой, Клер ерошит свои черные волосы. Она крутится на пятке и, намекая на то, что некоторых любителей хлорпикрина из-за нас постигнет неудача, восклицает:
— Увы, мы не можем предупредить его, как лисицу.
Она давится от смеха. Члены общества защиты животных, члены «Друзей лисиц и других вонючек», члены ОПО (общества противников охоты), мы и впрямь стараемся прибыть на место происшествия первыми, накануне, если это возможно, если нам удается узнать, где и когда нора подвергнется выкуриванию. Клер отворачивается. Папа, обдав ее отвратительным человеческим запахом, писает в дыру, потом бросает туда несколько кусочков карбида, от него отделится ацетилен, безопасный, но невыносимый для лисиц, которые тотчас же улепетнут, оставив для удовольствия отравителей лишь пустую нору. К сожалению, незнакомца предупредить труднее, если только он нуждается в нашей помощи.
По прошествии минуты Клер говорит:
— Кажется, у меня есть идея.
Снова взявшись за работу, она немного мрачнеет, но это скорее из приличия, чтобы отдать должное дню, который прогнал веселье.
III
Открытие. Существует лишь один прекрасный рассказ об охоте — это когда страстный охотник Актеон с луком в руке настигает Артемиду, а богиня столь чиста и строга, что превратила юношу в оленя, и его сожрали собственные его собаки.
Будем снисходительны к эскимосу, питающемуся салом тюленя и одетому в его шкуру! Но пусть будет стыдно тем, кто ходят с ягдташем за спиной и кичатся сделанными ими «картинами» из пера и волосков! Пусть будет стыдно «охотникам», устраивающим ловушки, тем, кто выкуривает, расставляет тенета, коллекционирует рога, клыки и прочие «трофеи», зрителям, глядящим, как исполосовывают и отдают собакам на съедение несчастных животных; мы не одобряем и художников, «подвешивающих» животных за лапки к гвоздю, изображенному на полотне, эти задыхающиеся жертвы, с потухшими глазами под мохнатыми веками, — и все для того, чтобы на картине была смесь рыжих, красных, розовых тонов, с голубым подкрыльем вяхиря, зеленью канарки со свежим красным пятном, кармином, мареной… Как бы то ни было, это труп! Это мертвая пастель! Мертвое масло! Я отвергаю все, что представляет собой красивую мертвечину. Включая чучело. Включая жертвоприношения в кино, как, например, смерть зебу в «Апокалипсисе сегодня», как смерть собаки в «Паскале Дуарте»…
Открытие! Оно хотя бы дало мне возможность поразвлечься. Как бы поздно я ни ложился, я всегда просыпаюсь, когда стрелки часов, — внизу маленькая, а сверху большая, — разделяют циферблат пополам. Я вышел очень рано и пошел по Рю-Гранд до того места, где она пересекается с Траверсьер, которая тут расширяется и образует площадь Мэрии. На каменной мостовой, служащей паркингом, там и сям можно было увидеть куртки с карманами на спине, штаны с бантами, животы с патронными сумками, шляпы с лентами и перьями, а кроме того, различные роды оружия и тявкающих тварей, с прямыми ногами, с кривыми, темного цвета, светлого, разношерстных пятнистых, и всех охотно писающих на колеса повозок. Среди множества людей было, — увы! — много друзей, способных выстрелить — паф, паф — во все, что движется, будь это несъедобная ворона или какой-нибудь козодой. Я производил подсчет сил противника и раздавал, — будучи в веселом расположении духа, на что у меня имелись основания, — приветствия и даже пожелания «Хорошей охоты!», но подразумевая под этим неудачу. Я уже собрался вернуться, когда встретил Колена, лесовика, который, посмеиваясь, лорнировал меня, приложив палец к своему серому кепи.
— Вы знаете результат?..