Как-то проходя коридором к себе в кабинет в предрассветный час, он заприметил молодого референта, чинного Серебрянникова, показавшегося из дверей буфета. Почудилось, будто референт вздрогнул. Вздрогнул и остановился на пороге, уважительно уступая путь наркому. От острого глаза Александра Леонтьевича не укрылось, что при этом он заложил, спрятал руку за спину.

– Покажи. Что ты там держишь?

Серебрянников покорился. В его руке оказался аккуратно завернутый в пергаментную бумагу объемистый кубик.

– Что это?

– Сливочное масло.

Уже в те времена Онисимов не сдерживал свою вспыльчивость, вспыхивал, как спичка. Он гневно прокричал:

– Как вы посмели?

Это обращение на «вы» уже заключало приговор. Было известно. Онисимов мог простить какую угодно аварию, но не спускал нечестности, нечистоплотности. Серебрянников, потупившись, молчал.

– Вот на что вы способны!

Мертвая тишина водворилась в буфете. Все, кто находился там, прислушивались, Референт по-прежнему не отвечал.

– Идите за мной, – скомандовал нарком. И, не оглядываясь, направился быстрым шагом в кабинет. Там у него сидели Алексей Головня и два директора заводов. С виду, сохраняя спокойствие, без каких-либо суетливых движений вошел в кабинет со своим злосчастным свертком и лупоглазый референт.

– Положите на стол, – произнес Онисимов. Серебрянников тотчас исполнил повеление. Нарком закурил. Его била дрожь негодования.

– Использовать свое положение ради этого куска! Как вам не стыдно!

Виноватый молчал. Это упорное молчание лишь еще более раздражало, накаляло Онисимова.

– Что вас толкнуло на эту подлость?

Серебрянников вымолвил:

– Я могу это вам сказать лишь наедине.

– Говорите сейчас! У меня с вами секретов нет!

Серебрянников лишь отрицательно повел лысой головой.

– Вон! – крикнул Онисимов. – Сегодня же вы будете уволены как бесчестный человек.

Не пытаясь ни единым словом защищаться, референт под презрительным, безжалостным взглядом наркома покинул кабинет.

Примерно час спустя Онисимов закончил разговор с директорами, отпустил и Головню. И потянулся к трубке внутреннего телефона, чтобы позвать к себе начальника отдела кадров. Следовало сегодня же – Онисимов слов на ветер не бросал – сформулировать и подписать приказ об изгнании Серебрянникова из наркомата как мелкого гнусного самоснабженца. Однако вспомнилось: «Я могу вам сказать лишь наедине». Черт с ним, выслушаю его справедливости ради.

И вот немногословный референт вновь у наркома. Теперь они в кабинете вдвоем. Брусочек в желтоватой пергаментной бумаге, уже чуть подтаявший, по-прежнему возлежит на столе.

– Ну-с, могу вас выслушать. Хотя сомневаюсь, чтобы вы нашли оправдание этой пакости.

Серебрянников негромко проговорил:

– Ваша жена позвонила мне. Просила взять ей это для вашего ребенка.

Наступила очередь помолчать и для Онисимова.

– Ступай, – сказал, наконец, он. – И никогда больше так не делай.

Серебрянников, поклонившись, повернулся, но нарком еще задержал его:

– Возьми это, – Александр Леонтьевич указал на сверток. – Отдай в буфет.

Так поступил Анисимов. Он остро любил своего Андрейку, целовал, приезжая домой, крохотное тельце, прижимал к лицу сыновью подушечку, рубашечку, но не позаимствовал для сына из спецбуфета хотя бы кусок масла.

Месяца через два после этого случая Онисимов назначил лысого референта начальником своего секретариата. Помимо других свойственных ему достоинств, Серебрянников удовлетворял и требованию, которое Александр Леонтьевич не раз строго высказывал: аппарат не должен болтать! В дальнейшем нарком так привык к своему доверенному, что однажды в его присутствии разрешил себе ироническую реплику в адрес – читателю придется простить нам и этот канцеляризм, – в адрес своей Елены Антоновны.

Как-то, еще в те времена, когда рабочий день Онисимова неизменно заканчивался лишь в четыре, в пять часов утра, она позвонила ему в кабинет после полуночи. Ограничившись в последовавшем телефонном разговоре несколькими односложными ответами, он положил трубку, посмотрел на стоявшего с бумагами пристойного Серебрянникова, вымолвил:

– Деловая женщина. Заработалась за полночь.

Так он сыронизировал. Но только единственный раз. Подобных шуток больше никто от него не слышал.

…Вот в депутатской комнате аэровокзала чуть ли не в последнюю минуту появляются быстроглазый, загорелый, чему-то смеющийся Малышев и черноволосый, с белозубой улыбкой Тевосян – два заместителя Председателя Совета Министров СССР. Впрочем, насчет Тевосяна упорно поговаривали, что начавшиеся перемены коснутся и его Вероятно, и он будет направлен за границу, Уже называли и предназначенную ему миссию: посол в Японии. И все же, хотя его положение и впрямь было непрочным, он приехал проводить давнего товарища, крепко, без слов пожал руку Онисимову.

Предводительствуемые девушкой, одетой в изящную, сшитую по фигуре темно-синюю форму Гражданского воздушного флота, все они – Онисимов, маленькая его семья, несколько улетающих с ним работников посольства, гурьба провожающих, – пройдя через особый выход, шагают в рассветной мути по освещенному рефлекторами мокрому летному полю к белеющему невдалеке, опирающемуся на расставленные тонкие ноги, длинному красивому Ту-104.

Путь пересекает, заставляет на минуту остановиться осторожно ползущая автоцистерна. Онисимов оборачивается. Туда же, на вереницу провожающих, посматривает и Елена Антоновна. Даже не переглянувшись, супруги понимают друг друга. Получилась ведь своего рода небольшая демонстрация. Можно сказать и, наверное, так скажут: демонстрация солидарности. Бойцы за выполнение директив, вышколенные государственные люди решились проводить снятого, смещенного Онисимова, пройти вместе с ним толпой, если не колонной, по аэродромному плацу. Конечно, пределы дозволенного ничуть тут не нарушены. Но все-таки… Все-таки колеблются, колеблются еще весы истории. Быть может, поухает, поурчит гром и угомонится. И Онисимова вновь призовут в индустрию.

Путь освобожден, все двигаются дальше, Вот и трап, ведущий к дверце самолета. Дальше провожающих не пустят. Онисимов обеими руками машет всем, потом обращается к сыну:

– Ну, Андрюша, до свидания.

– Папа, я тебе буду высылать книги. Все интересные новинки.

– Куда мне все? Но некоторые посылай.

– Хочешь, я тебе подберу самые лучшие труды по мировой истории? И ты изучишь там историю.

– Идет. А про новые времена извещай в письмах. Хорошо?

Андрей вдруг привстает на цыпочки, тянется к уху отца, задорная улыбка морщит губы мальчика. Понизив голос, он говорит:

– У новых времен еще зубки не прорезались. Александр Леонтьевич опять, не в первый уже раз, с удивлением взирает на худенького сына. Тих, тих, а иногда выложит такое, что хоть разводи руками. Неужели и он, этот беленький мальчик со вздернутым носом, уже все понимает?

Кто-то из аэродромного персонала вежливо просит Онисимова подняться в самолет. Он чмокает в щеку жену, целует сына, вновь машет обеими руками всем, кто ради него сюда приехал, взбирается по трапу и, обернувшись напоследок, скрывается в кабине самолета.

Посадка продолжается еще минуту-другую. Шагают, шагают по ступенькам пассажиры. Но вот отодвинут трап, дверца задраена, Ту-104 тяжело трогается, выруливает на стартовую дорожку. Вскоре летящий огненный хвост возникает в небе: струю раскаленных газов извергают два сопла, изготовленные из особой жароупорной стали, той, ради которой Онисимов, председатель Комитета по делам топлива и металлургии, простаивал некогда целыми днями на рабочей площадке сталеплавильной печи завода «Электрометалл». Вот потускнели, померкли в вышине последние огненные росчерки, самолет ушел по своему курсу.

17

Скажем лишь несколько слов о том, как складывался на новом месте быт и рабочий день Онисимова.

Равнодушный к уюту, он обитал один в пустынной трехкомнатной квартире, обставленной отличной новой мебелью. Ни одну, вещь он не велел переменить, ни одну не переставил по-своему. Расположенная на втором этаже в здании посольства, эта квартира была соединена дверью с кабинетом, который, таким образом, являлся, как бы четвертой личной комнатой посла и вместе с тем уже служебным помещением Написанный маслом огромный портрет Сталина во весь рост красовался над письменным столом источали блеск звезды на груди и на погонах, сияли сапоги, а руки, спокойно сложенные на животе, лишь подчеркивали величие. Уже свыше года истекло со дней. Двадцатого съезда, где был развенчан скончавшийся, но его бюсты и портреты, обязательные в каждом советском селении, в каждой конторе, пока оставались неприкосновенными. Наверху, как имел основание полагать Онисимов, не чуждый, понятно, партийных и государственных тайн, продолжалась скрытая от непосвященных борьба. И снова, как и при отлете из Москвы, зачастую чудилось, что некие весы истории, поколебавшись, замерли. Замерли, но ненадолго. С такого рода ощущением и жил в те месяцы Онисимов.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: