— Но мне это не лучше, и я этого не хочу! — крикнула Аэлис, уже не владея собой, и попыталась вырваться из его объятий. — Я не хочу никуда бежать, не хочу! Ничего не хочу — и не надо меня принуждать, Робер! Ах, ну неужели ты до сих пор ничего не понял?
Его руки разжались, упали, он отступил на шаг. Аэлис замерла, глядя на него со страхом, и страх мешался с чувством огромного облегчения: наконец-то все было сказано…
Робер смотрел на нее молча, на ее лицо, такое любимое и такое сейчас чужое, смотрел и все еще отказывался поверить. Поверить было — нельзя, невозможно, этому противилось все его естество. Он шевельнул губами, не в силах издать звука пересохшей гортанью, и промолвил совсем тихо:
— Побойся Бога, Аэлис, грешно это — так шутить… Ты ведь пошутила, да? Пошутила, Аэлис? Или хотела проверить мою любовь? Но разве это нужно, подумай… разве я когда-нибудь… давал тебе повод…
Ей захотелось убежать, раствориться во мраке, провалиться сквозь землю — только бы не стоять вот так перед ним, не видеть его лица…
— Ах, друг Робер, ну что ты меня мучишь, — торопливо перебила она, — мне ведь и самой больно — я причинила тебе горе, мне так стыдно за это… но я просто сама не понимала, что…
Аэлис умолкла и прикусила губу, тщетно подыскивая какие-то менее жестокие слова; ей действительно было так его жаль!
А Робер смотрел на нее и все еще не мог отважиться понять до конца. Он ничего не чувствовал — ничего, кроме одиночества и пустоты во всем мире. А потом он еще раз встретил ее взгляд и вот тут-то наконец понял все. На какой-то миг все вокруг заволокло черной мглой, разом поглотившей все звуки. Аэлис что-то говорила, он видел, как шевелятся ее губы, но ничего не слышал, кроме ударов собственного сердца, болью отдающихся в висках. С усилием, точно во сне, он провел рукой по глазам, пытаясь стряхнуть оцепенение, и тогда снова услышал ее голос:
— …я попрошу отца Эсташа наложить на меня самую-самую строгую епитимию — я знаю, это грех, я очень виновата перед тобой, но… — Она беспомощно замолчала и потом воскликнула уже с досадой: — Но пойми, Робер! Ведь не мог же ты думать…
— Довольно, не продолжай, — прервал он спокойным голосом, который испугал Аэлис больше, чем испугал бы крик. — Не мог думать, что ты меня любишь? Да, верно! Теперь вижу, что не мог, вижу, что не должен был верить тебе и твоей лживой любви. Однако верил… верил каждому слову…
Он положил руку на рукоять подаренного ею кинжала — коротко взвизгнула сталь, в свете луны тускло блеснуло узкое обоюдоострое лезвие. Аэлис, инстинктивно схватившись за горло, отшатнулась и прижалась спиной к полуобвалившемуся каменному зубцу.
— Успокойся, — сказал Робер с усмешкой. — Я не трону тебя… моя высокородная госпожа. Таких, как ты, не убивают честным железом. Смотри сюда! Так же как ты сломала свою клятву… — Он отошел к соседнему зубцу и, вложив клинок в глубокую щель между камнями, всей тяжестью тела налег на рукоять. — …я ломаю это оружие, обесчещенное твоей изменой, низкая предательница…
Он нажат сильнее, и кинжал сломался со звуком лопнувшей струны — таким громким, что Аэлис вздрогнула. Потом она услышала, как зазвенели на каменных плитах упавшие обломки. Она посмотрела на Робера, все крепче прижимаясь спиной к шершавому камню, оцепенев от стыда и страха, пытаясь еще что-то сказать, еще как-то объяснить и сама понимая, что никакие слова и объяснения уже не помогут.
— Успокойся же, — услышала она тот же голос, но только теперь он был каким-то сдавленным, словно у Робера судорогой сводило гортань и он с трудом проталкивал каждое слово. — Я ухожу, утром меня в замке не будет. Мстить не собираюсь — можешь не бояться ни за себя, ни за него. Но только когда тебя разденут перед твоей брачной постелью, когда ты будешь лежать в объятиях супруга, пусть тебе будет так же хорошо, как мне сейчас!
Последние слова вырвались у него каким-то хриплым шепотом, как будто Робер и в самом деле готов был вот-вот потерять сознание от удушья. Но тут же он снова овладел собой и шагнул к Аэлис.
— Будь проклята твоя лживая прелесть! — едва выговорил он неповинующимися губами. — Прими мой свадебный подарок, высокородная Аэлис де Пикиньи, и носи его всю жизнь, до смертного своего часа!
Ее шатнуло от пощечины. Она, наверное, упала бы, если бы не стена за спиной. В первое мгновение она вообще ничего не поняла — только вскрикнула и схватилась за щеку, не успев сообразить, что произошло. Но потом сообразила — не сразу, немного погодя, когда Робера уже не было на площадке. И тогда ярость ударила в голову, затмевая рассудок. Раны Христовы! Ее, в чьих жилах течет кровь трех поколений крестоносцев, внучку коннетабля Франции, — ее, как последнюю девку! — ударил грязный мужик, скот, которого она собственными руками вытащила из грязи и рабства!
Внизу, во дворе, послышались торопливые шаги. Все еще держась рукой за щеку, Аэлис перебежала площадку, высунулась в проем между зубцами — Робер пересекал двор, направляясь к конюшням. «„Утром меня в замке не будет…“ Спасением души клянусь, утром тебя не будет не только в замке, утром тебя не будет на свете, ты будешь падалью валяться в придорожной канаве!» Задыхаясь от бешенства, Аэлис бросилась к лестнице…
Арбалетчик Жакен Рваная Морда охранял в эту ночь свой обычный участок наружной стены у башни Ла-Куртин, соединенной полуобвалившимся мостком со старой башней Фредегонды. Увидев бегущую по мостку дамуазель Аэлис, Рваная Морда принял ее сперва за привидение и так испугался, что даже не сразу сообразил, чего она от него хочет. Сообразив же, перепугался еще больше. Никак в молодую госпожу вселился дьявол! Всегда такая добрая, мухи не обидит, а тут на тебе! Конечно, его дело маленькое… если госпожа говорит: «Не промахнись — это изменник, который продался англичанам», он-то не промахнется. Ему годонов и их прихвостней любить не за что, это ведь английский боевой цеп снес ему тогда с головы треснувшую от удара саладу вместе с ухом, щекой и несколькими зубами. Так что промахнуться-то он не промахнется — отсюда до ворот полсотни туазов, а ему случалось и за целых сто вгонять арбалетный болт точно куда надо, — но только лучше бы получить такое приказание от Симона де Берна… а еще лучше, приказали бы кому другому. Немудрено, если завтра все обернется кознями мессира дьявола…
Бормоча эти соображения себе под нос, Жакен вставил вертушку и, прижимая ногой стремя арбалета, взвел толстую, скрученную из бычьих жил тетиву. Когда замок щелкнул, он достал болт — тяжелую десятидюймовую стрелу, проверил пальцами оба лезвия широкого наконечника и вложил в желоб. «Смотри, чтобы в сердце! — прошептала дамуазель, жадно вцепившись в его рукав. — Я завтра дам тебе золотой флорин, если попадешь ему прямо в сердце…»
Где-то во дворе, со стороны конюшни, послышался медленный и четкий цокот подков по камню; слышно было, как позвякивают, болтаясь, стремена, — человек вел коня под уздцы. Цокот копыт утих, поглощенный глубокой аркой надвратной башни; Жакен напряженно вслушивался, положив оружие на край парапета, слушала и госпожа, не выпуская рукав арбалетчика из своих, словно судорогой сведенных, пальцев. Потом наконец тяжело и протяжно проскрипели ворота, и копыта глухо застучали по деревянному настилу моста. Всадник на вороном коне выезжал из тени на лунный свет, Жакен вопросительно глянул на госпожу и, мысленно перекрестившись, поднял свое тяжелое оружие. Он тщательно прицелился в спину всадника, с удивлением подумав, что мессир дьявол и впрямь, видно, разгулялся нынче вовсю, потому что изменник этот здорово смахивает на оруженосца госпожи, Робера, а вороной — так и вовсе вылитый Глориан… ну, коня-то изменник мог и украсть, но вот чтобы принять чужое обличье… Эти мысли мелькнули у него в голове так, мимоходом; главным было для него сейчас другое — правильно прикинуть расстояние и угол полета болта. И он уже готов был нажать спусковой рычаг, как вдруг случилось неожиданное — госпожа отчаянным голосом вскрикнула: «Нет!!!» — и, схватившись рукой прямо за стремя арбалета, рванула вниз на себя. Жакен потом несколько раз давал клятву поставить святой Варваре свечу в десять фунтов чистого воска, ведь это и в самом деле было чудо, что его рука не сомкнулась тогда на рычаге…