а они переметнулись в дру
гой угол и завыли как бешеные
как укушенные сплелись как змеи и
страшно ее несравненную кучерявый таскал
по снегу и выл и она выла как если бы пела
... я только и успел что пот со лба отереть,
а они запричитали, заскрежетали,
захныкали, забормотали...
засюсюкали... залепетали...
закричали...
***
- Дома у меня имеется пальто, - сказал я. - Не решился сразу захватить его с собой, помешали некоторые соображения. Думаю, прежде следует обсудить... А это, знаете ли, очень важно. - Присутствие этой женщины, красавицы, матери той, которая задумала поломать мне всю жизнь, волновало меня, и волнение было столь велико, что я не понимал толком, где мы с ней находимся. Весь мир был как мелко струящийся снег, как вата, как белый воздух высоко над землей.
- Вы о своем пальто говорите? - спросила она, улыбнувшись.
Почему она улыбнулась? Она знает, о каком пальто идет речь? Я внимательно посмотрел на нее, и она ответила мне рассеянным взглядом искрящихся глаз, улыбкой, смысла которой я не улавливал.
- Нет, не о своем, - ответил я осторожно, задумчиво. - Я только прошу принять к сведению, что это очень важно.
- Для кого?
- Для меня.
Я подбирал слова, я взвешивал каждое слово, сознавая, что говорить с этой женщиной - немалая честь для меня и что говорить с такой женщиной вообще особый, исключительный случай, требующий особого искусства. В значительной степени заостряло мою впечатлительность и придавало нашему разговору нечто чрезвычайно выразительное то обстоятельство, что предо мной сидела (или стояла) мать Веры, женщина, родившая ту, которая мучила меня. Тайна - вот что терзало меня и склоняло к вероятию более или менее непредвиденных, даже безрассудных поступков. Тайна, окружавшая замыслы и действия Веры. Я мог только догадываться, что она замышляет, и наудачу предпринимать кое-какие предупреждающие шаги... А Валерия Михайловна лишь усмехалась неопределенно, и в глазах ее я читал, что она с трудом представляет себе, каким образом я очутился рядом с ней и ради чего она поддерживает со мной разговор.
Так что же? спросила она слабым и нежным движением рук перед моими глазами, в чем дело? о чем мы толкуем?
- Это очень важно, - повторил я. Рисковал я показаться ей скучным и навязчивым.
- Вы хотите продать его, это пальто?
- Продать? Нет, я не торгую... Тут дело глубже, серьезнее...
Я все не решался заговорить о главном. Боялся, что она рассмеется, похвалит дочь за изобретательность, откажется мне помочь, прогонит меня. Я ведь имел уже и кое-что помимо тех расчетов, которые привели меня сюда, в этот дом и в клуб друзей китайского фарфора, я теперь просто любовался ею, ее чистой женской прелестью, и это было сильнее моих расчетов, верно говорю, я бы только и любовался, если бы не тяготившая душу нужда избавиться от пальто. Я не имел права забывать о деле, иначе мне грозил провал, перед ней в особенности, потому что дело касалось ее дочери, но я именно и не хотел, чтобы она догадалась, что меня привело сюда дело, и подумала, будто я лишь ради этого дела замешкался, не ухожу и путаюсь у нее под ногами. Я даже и не знал, как мне выкрутиться из этого щекотливого положения. Я должен был и говорить о деле, и постараться провернуть его так, чтобы не уронить себя в ее глазах. Наконец ей надоели мои околичности.
- Послушайте, - воскликнула она. - Кто вы такой? Откуда вы взялись? И какого черта здесь шатаетесь? Хватит о пальто. Это какая-то галиматья. Или вы не умеете выразить свою мысль. Допускаю, что она может быть весьма интересной и поучительной. Но о пальто больше ни звука. Есть вещи куда более занятные, вы не находите?
Она подразумевала клуб. Клуб друзей китайского фарфора. Не берусь объяснить, почему она сочла нужным привлечь мое внимание к нему; но тем самым она существенно обогатила мои познания о роде человеческом.
***
Имя мое - Савва, я большой друг Веры, ее, если можно так выразиться, доверенное лицо, но к вам я пришел не по ее поручению и не с ее ведома, а исключительно по собственной инициативе, потому что не в силах и дальше молчать. Мне кажется, Максим, вы успели до некоторой степени постичь светлый ум этой девушки, а также ее необыкновенный характер.
Я люблю бродить по улицам этого города, наблюдать нравы и всевозможные случаи. Ну, не буду испытывать ваше терпение. Я уверен, что судьба Веры вас волнует и вам не терпится услышать рассказ о ней. А рассказать я могу, признаться, многое, и если ничто не помешает нам разговориться, я и буду с вами предельно откровенен, словоохотлив, вообще речист, остроумен, едва ли не блестящ, чуточку навязчив, но ни в коем случае не однообразен, однако прежде позвольте изложить свою принципиальную позицию: я не ханжа, не критик разных крайних проявлений, не певец пристойности, и в то же время я абсолютно пристоен и добропорядочен. Это у меня очень принципиально.
Заглянул на днях к Вере и столкнулся с простой человеческой драмой. Обстоятельства таковы, что ее пальто осталось у вас и она переживает это крайне тяжело, как если бы у нее отобрали кусок хлеба, обрекая на мучительную голодную смерть. Я выпил успокоительное, чтобы легче было смотреть, как эта милая девушка убивается. В голову сразу полезло разное: не выпить ли еще? или вернуть ей это пальто любой ценой? И вот я у вас. Проще простого было бы взять пальто и отдать его законной владелице, но ведь не в том дело, мой друг, не в пальто одном, не в каких-то материальных потерях, ждущих возмещения, а в нравственном конфликте, который, конечно же, не мне разрешать. Итак, я не возьму пальто и даже не желаю о нем ничего слышать. Я пришел говорить о Вере.
Она затворилась в своей квартире, отреклась от мира. Когда я пришел к ней объясниться, ну, то есть, по поводу тех дружеских чувств, которые к ней испытываю, она прямо мне заявила, что я лезу не в свое дело и тем окончательно гублю ее. Я, признаться, был изумлен.
- Как раз очень даже это мое дело, если принять во внимание, что речь идет о моих чувствах и симпатиях, - сказал я.
- Не знаю, - ответила она, - о каких чувствах идет речь, а только вид у тебя такой, словно ты тут что-то вынюхиваешь, только и думаешь, как бы сунуть нос в дела, которые тебя совершенно не касаются. Поэтому я говорю с таковым тобой, каким я тебя вижу, а не с тем всесторонне положительным и замечательным субъектом, каким ты себя воображаешь. И мне остается сказать тебе лишь, что ты, со своими принципами, еще тот остолоп и, между прочим, пагубные последствия твоего непрошеного визита уже начинают сказываться. Я прямо-таки нутром ощущаю, как вера в жизнь, в будущее покидает меня. Глядя на твою унылую физиономию, я вижу, что выход у меня один: запить. Страшно запить мертвую.
Так она сказала. Бедняжка была выпивши и, наверное, плохо понимала, что говорит. Я увидел на ее лице печать угасания, растления, морального разложения. Лик святой потускнел, превратился в гнусную рожу грешницы.
- Рискну предположить, что ты предаешься блуду, - сказал я.
Она не ответила. Не расслышала моих слов? Следы всех пороков запечатлелись на ее багровой обветренной физиономии, на которой мерцали нездоровым блеском глубоко запавшие глаза; ее руки дрожали, и по комнате она передвигалась походкой развязной женщины. Потрясенный этим зрелищем, я вскрикнул. Быстрота ее падения кажется невероятной, но, очевидно, и в этой быстроте по-своему выразился наш век с его сумасшедшими скоростями. Она говорила долго, путано, бессвязно, перемежая свой рассказ фантастическими глотками из бутылки. Лишь когда она заговорила, Максим, о вас, ее взгляд на мгновение прояснился, а речь обрела связность. Потом снова пошел чудовищный бред о скором конце света, о каких-то мужчинах, которые якобы истязают ее по ночам... Я не мог слушать ее без содрогания, я не выдержал, бросился к ней, рассчитывая даже припасть к ее ногам, чтобы разыгрывающаяся между нами сцена оттого достигла наивысшего напряжения, однако она и остановила и слегка оттолкнула меня, ужасно дохнув перегаром. Я спросил, чем могу помочь ей, и тогда она странно усмехнулась, спросила, действительно ли я готов оказать ей любую помощь, и, услыхав от меня утвердительный ответ, велела прийти на следующий день.