– Какой еще музей?.. Что мелешь?
– Да ведь смешно же. Ну, что это такое: «Международный смертельный летучий матросский отряд пролетарского гнева»? Почему международный? Почему смертельный? К чему «пролетарского гнева»? Это же безграмотная чушь.
Тут впервые рассвирепел Гулявин на начальника штаба.
– Матери твоей черт! Заткни хайло! Смеяться… На колени стать тебе надо, а не смеяться. Ученый нашелся из гузна выполз. Люди от чистого сердца придумали, потому на смерть идут в первый раз за свое дело… Ну, и нужно, чтоб красиво было. А ты – смеяться… Хоть и с нами вместе идешь, а это у тебя барская, брат, блевотина. Презираю, мол, неученость вашу. А ты не презирай!.. Ты не снисходи, а войди в душу человека. В кои веки раз пришлось не за барскую спину, за свою волю драться… Ну, и надо, чтоб слова огнем пекли. Неграмотно, да прошибает. А если смеяться будешь, катись к матери! Вот тебе чистая дорога да пуля вдогонку!
Выговорил все Василий и задохнулся даже. Не привык к долгим речам.
Строев открыл серые, ясные глаза свои, смотря в рот Гулявину. Лицо его дрогнуло странно и смятенно, он встал с дивана, и хлынувшая к щекам кровь залила их ярким огнем.
Он шагнул к Гулявину и протянул руку.
– Не сердись, Василий!.. Конечно, ты прав. Ей-ей, я об этом не подумал. Не сердись и прости мой смех. Это совершенно невольно вышло Давай руку.
Но Василий сердито отвернулся.
– Не хочу! Очень ты меня обидел. Потому я в тебя крепко верил, а в тебе еще барин сидит и хвостом вертит вовсю. Подумай, може, не по дороге с нами? и вышел из вагона насупленный.
Лишь вечером еле-еле вымолил себе Строев полное прощение, но еще несколько дней лежала тень между ним и Василием. Только в следующие дни, когда пошли упорные и тяжелые бои под Николаевом и Строев, как и прежде, распоряжался молниеносно и спокойно, выводя полк из самых скверных положений, сгладилась ссора.
После николаевского боя, ночью, в селе Копани, Гулявин собрал военный совет из командиров рот и батальонов.
Становилось плохо и невозможно держаться на Украине: немцы чугунной лавой давили и сметали слабые, плохо вооруженные отряды красноармейцев.
Нужно было отходить, но не решил еще Василий, куда: к северу или к югу.
В избе, при керосиновой лампочке, склонились над картой обветренные, почернелые лица.
Тыкали в потертую двухверстку мозолистые, черные от грязи пальцы.
– Мое мнение, что к северу идти незачем. Пока мы успеем добраться до Харькова, его займут немцы. Нужно будет пробиваться на Воронеж, а оттуда, по сведениям, жмет казачня. Нам один путь – в Севастополь! Там Советская власть! Флот, матросы, все свое и свои!..
– Ты так. Мишка, думаешь?.. А вы, братва, что мекаете? Ротные командиры согласились с мнением Строева.
– Опять же в Крыму зимой не дюже холодно, – добавил один, закручивая козью ножку.
– Ну, баста! Завтра выступать! А теперь на боковую. Можно выдрыхнуться. Немцы далеко.
Командиры вышли. Гулявин сбросил бушлат и сел разуваться. Строев смазывал заедавший маузер.
В дверь постучали, и, не ожидая ответа, вошел начальник разведки.
– Ну, Гулявин!.. Чего вышло!.. Сейчас приведу тебе атаманшу… Баба смачная, есть что помять! Пальцы обсмоктаешь!
– Чего мелешь?.. Какая такая атаманша?..
– А вот сам увидишь! Эй ты, царица персицкая, прыгай сюды! – крикнул начальник разведки в раскрытую дверь.
Глава шестая
Атаманша
Как был Василий со штиблетом в руке, так и замер на припечке.
Смотрит только на дверь, раскрыв глаза, а в двери – чудо Пава – не пава, жар-птица, а в общем – баба красоты писаной.
Бровь соболиная, по липу румянец вишневыми пятнами, губы помидорами алеют, тугие и сочные.
А на бабе серый кожушок новехонький, штаны галифе нежно-розового цвета с серебряным галуном гусарским, сапоги лакированные со шпорами, сбоку шашка висит, вся в серебре, на другой стороне парабеллум в чехле, на голове папаха черная с красным бантом.
Стоит в дверях, глазами поблескивает и усмехается.
Даже глаза протер Гулявин. Нет – стоит и смеется.
– Ты кто такая будешь? – спросил наконец. А она головой встряхнула и коротко:
– Я? Лелька! Супится Гулявин.
– Ты не мотай! Толком спрашиваю. Откедова, кто такая?
– Из мамы-Адессы – папина дочка.
А сама все хохочет.
– Сам знаю, что папина дочка Чем занимаешься, зачем пожаловала?
– А в Адессе с мальчиками гуляла, а теперь яблочком катаюсь.
Озлился Гулявин.
– Толком говори, чертова кукла! Нечего лясы точить!
– А толком сказать – атаманша. Гуляю, красного петуха пускаю, а со мной босота гуляет. Отряд атаманши Лельки.
– Народу у тебя много?
– На мой век хватит! Тридцать голов есть! Было больше да под Очаковом третьего дня пощипали. Теперь на Крым нам дорога лежит. А ты из каких генералов будешь?
Смеется Гулявин.
– А я – фельдмаршал советский! В Крым тоже катимся Что ж, приставай, по пути Произведем в адъютанты. Что, Мишка, хорош адъютант будет?
Посмотрел Василий на Строева, а Строев молча сидит, на атаманшу в упор смотрит, и глаза, как иголки, стали злые и пронзительные. Лицо каменное.
– Как думаешь? Возьмем атаманшу? Строев плечом повел только.
– Ну, атаманша, оставайся! Где люди-то у тебя?
– Люди по хатам разместились, а я пока без места.
– Ну и оставайся здесь! В тесноте, да не в обиде! Села атаманша на лавку, кожушок сбросила, в одной гимнастерке сидит, румянец пышет, грудь круглая гимнастерку рвет.
Строев поднялся – и из хаты на двор. Василий за ним вышел.
– Ты, Михаил, чего надулся? Атаманша не по сердцу?
– Нет, ничего! – А голос холодный и ломкий.
– Нет, ты скажи по правде. Вижу, что злишься.
– А по правде, так я против этой атаманши. Неосторожен ты, Василий. Пришла баба, черт ее знает какая, откуда; черт знает, что за отряд? Зачем ее к нам втаскивать? Пусть идет своей дорогой. На свою ответственность брать незачем!
– Ну, пошел страхи пускать! Баба как баба! Раз с буржуями дерется, значит, нам помощница.
– Да мне все равно. После не пеняй только!
– Ничего. Пенять не придется.
Вернулись в избу. Строев сразу же на лавке за столом спать завалился. Василий на печку полез.
Атаманша со двора вьюк притащила, по полу разостлала, одеяло вынула шелковое, цветное, все в кружевах.
– Одеяло-то у тебя царское. Приданое сварганила?
– Сшила матушка-ночь да батюшка-ножичек! Села атаманша на пол, косу заплела, гимнастерку стащила. Руки нежные, розовые, круглые. Груди птицей под рубахой трепещутся.
– Ты лампочку-то гаси! Ловчей раздеваться! Все баба!
– Зачем? Была баба, и вышла. Лягу – погашу. Завернулась в одеяло и дунула на лампочку. Темнота в хате, только ветер погуливает вокруг и шуршит камышинами на крыше.
Не спится Гулявину. Ворочается на печке. Томительно что-то. И мельтешат в глазах атаманшино плечо голое и жаркая грудь. В сердце даже захолонуло. Давно Гулявин без бабы, а плоть бабы требует. На то и живет человек. Эх, промять бы атаманшины бедра железом пальцев, въесться губами в помидорные губы.
Горячо телу стало. Сплюнул со зла Гулявин.
– Тьфу… сатана!
Зашевелилось на полу, слышит Гулявин шепот бабий:
– Не спишь, генерал? Тошно? И шепотом в ответ:
– А твоя какая забота?
– А коли не спишь, сыпь под одеяло. Согрею!
Как молния по избе шарахнула. И кошкой вниз бесшумно Василий. Схватил край одеяла, откинул. Пахнуло теплом – и навстречу хваткие руки и полные атаманшины губы.
А на лавке за столом, так же бесшумно, на локте приподнялся Строев.
Поглядел в темноту, покачал головой и снова лег.
Наутро выступили по Херсонской старой дороге к Днепру, на Алешковскую переправу.
Перед выступлением осмотрел Гулявин Лелькин отряд.
Тридцать человек, все на конях, кони сытые, крепкие, видно, из немецких колоний. Сами не люди-черти. Немытые, грязные, а на пальцах кольца с бриллиантами в орех, у всех часы золотые с цепочками, бекеши, френчи-с иголочки.