Ну, делать нечего. Иванов на меня же накинулся: "Что, мол, теперь будет; непременно из-за тебя, дурака, оба в ответе будем". Велел лошадей запрягать и ночь переждать не согласился, так к ночи и выезжать пришлось. Подошли мы к ней: "Пожалуйте, говорим, барышня, - лошади поданы". А она на диван прилегла - только согреваться стала. Вспрыгнула на ноги, встала перед нами, - выпрямилась вся, - прямо на нас смотрит в упор, даже, скажу вам, жутко на нее глядеть стало. "Проклятые вы", - говорит, - и опять по-своему заговорила, непонятно. Ровно бы и по-русски, а ничего понять невозможно. Только сердито да жалко: "Ну, говорит, теперь ваша воля, вы меня замучить можете, - что хотите делайте. Еду!" А самовар-то все на столе стоит, она еще и не пила. Мы с Ивановым свой чай заварили, и ей я налил. Хлеб с нами белый был, я тоже ей отрезал. "Выкушайте, говорю, на дорогу-то. Ничего, хоть согреетесь немного". Она калоши надевала, бросила надевать, повернулась ко мне, смотрела, смотрела, потом плечами повела и говорит:
- Что это за человек такой! Совсем вы, кажется, сумасшедший. Стану я, говорит, ваш чай пить! - Вот до чего мне тогда обидно стало: и посейчас вспомню, кровь в лицо бросается. Вот вы не брезгаете же с нами хлеб-соль есть. Рубанова господина везли, - штаб-офицерский сын, а тоже не брезгал. А она побрезгала. Велела потом на другом столе себе самовар особо согреть, и уж известно: за чай за сахар вдвое заплатила. А всего-то и денег - рубль двадцать!
III
Рассказчик смолк, и на некоторое время в избе водворилась тишина, нарушаемая только ровным дыханием младшего жандарма и шипением метели за окном.
- Вы не спите? - спросил у меня Гаврилов.
- Нет, продолжайте, пожалуйста, - я слушаю.
- …Много я от нее, - продолжал рассказчик, помолчав, - много муки тогда принял. Дорогой-то, знаете, ночью, все дождик, погода злая… Лесом поедешь, лес стоном стонет. Ее-то мне и не видно, потому ночь темная, ненастная, зги не видать, а поверите, - так она у меня перед глазами и стоит, то есть даже до того, что вот, точно днем, ее вижу: и глаза ее, и лицо сердитое, и как она иззябла вся, а сама все глядит куда-то, точно все мысли свои про себя в голове ворочает. Как со станции поехали, стал я ее тулупом одевать. "Наденьте, говорю, тулуп-то, - все, знаете, теплее". Кинула тулуп с себя. "Ваш, говорит, тулуп, - вы и надевайте". Тулуп, точно что, мой был, да догадался я и говорю ей: "Не мой, говорю, тулуп, казенный, по закону арестованным полагается". Ну, оделась…
Только и тулуп не помог: как рассвело, - глянул я на нее, а на ней лица нет. Со станции опять поехали, приказала она Иванову на облучок сесть. Поворчал он, да не посмел ослушаться, тем более - хмель-то у него прошел немного. Я с ней рядом сел.
Трои сутки мы ехали и нигде не ночевали. Первое дело, по инструкции сказано: не останавливаться на ночлег, а "в случае сильной усталости" - не иначе как в городах, где есть караулы. Ну, а тут, сами знаете, какие города!
Приехали-таки на место. Точно гора у меня с плеч долой, как город мы завидели. И надо вам сказать: в конце она почитай что на руках у меня ехала. Вижу - лежит в повозке без чувств; тряхнет на ухабе телегу, так она головой о переплет и ударится. Поднял я ее на руку на правую, так и вез; все легче. Сначала оттолкнула было меня: "Прочь, говорит, не прикасайтесь!" А потом ничего. Может, оттого, что в беспамятстве была… Глаза-то закрыты, веки совсем потемнели, и лицо лучше стало, не такое сердитое. И даже так было, что засмеется сквозь сон и просветлеет, прижимается ко мне, к теплому-то. Верно, ей, бедной, хорошее во сне грезилось. Как к городу подъезжать стали, очнулась, поднялась… Погода-то прошла, солнце выглянуло, - повеселела… Только из губернии ее далее отправили, в городе в губернском не оставили, и нам же ее дальше везти привелось - тамошние жандармы в разъездах были. Как уезжать нам, - гляжу, в полицию народу набирается: барышни молодые да господа студенты, видно, из ссыльных… И все, точно знакомые, с ней говорят, за руку здороваются, расспрашивают. Денег ей сколько-то принесли, платок пуховый на дорогу, хороший… Проводили…
Ехала веселая, только кашляла часто. А на нас и не смотрела.
Приехали в уездный город, где ей жительство назначено; сдали ее под расписку. Сейчас она фамилию какую-то называет. "Здесь, говорит, такой-то?" - "Здесь", - отвечают. Исправник приехал. "Где, говорит, жить станете?" - "Не знаю, говорит, а пока к Рязанцеву пойду". Покачал он головой, а она собралась и ушла. С нами и не попрощалась…
IV
Рассказчик смолк и прислушался, не сплю ли я.
- Так вы ее больше и не видели?
- Видал, да лучше бы уж не видать было…
…И скоро даже я опять ее увидел. Как приехали мы из командировки, - сейчас нас опять нарядили, и опять в ту же сторону. Студента одного возили, Загряжского. Веселый такой, песни хорошо пел и выпить был не дурак. Его еще дальше послали. Вот поехали мы через город тот самый, где ее оставили, и стало мне любопытно про житье ее узнать. "Тут, спрашиваю, барышня-то наша?" Тут, говорят, только чудная какая-то: как приехала, так прямо к ссыльному пошла, и никто ее после не видел, - у него и живет. Кто говорит: больна она, а то бают: вроде она у него за любовницу живет. Известно, народ болтает… А мне вспомнилось, что она говорила: "Помереть мне у своих хочется". И так мне любопытно стало… и не то что любопытно, а, попросту сказать, потянуло. Схожу, думаю, повидаю ее. От меня она зла не видала, а я на ней зла не помню. Сем схожу…
Пошел, - добрые люди дорогу показали; а жила она в конце города. Домик маленький, дверца низенькая. Вошел я к ссыльному-то к этому, гляжу: чисто у него, комната светлая, в углу кровать стоит, и занавеской угол отгорожен. Книг много, на столе, на полках… А рядом мастерская махонькая, там на скамейке другая постель положена.
Как вошел я, - она на постели сидела, шалью обернута и ноги под себя подобрала, - шьет что-то. А ссыльный… Рязанцев господин по фамилии… рядом на скамейке сидит, в книжке ей что-то вычитывает. В очках, человек, видно, сурьезный. Шьет она, а сама слушает. Стукнул я дверью, она, как увидала, приподнялась, за руку его схватила, да так и замерла. Глаза большие, темные да страшные… ну, все, как и прежде бывало, только еще бледнее с лица мне показалась. За руку его крепко стиснула, - он испугался, к ней кинулся: "Что, говорит, с вами? Успокойтесь!" А сам меня не видит. Потом отпустила она руку его, - с постели встать хочет. "Прощайте, - говорит ему, - видно, им для меня и смерти хорошей жалко". Тут и он обернулся, увидал меня, - как вскочит на ноги. Думал я - кинется… убьет, пожалуй. Человек, тем более, рослый, здоровый…
Они, знаете, подумали так, что опять это за нею приехали… Только видит он - стою я и сам ни жив ни мертв, да и один. Повернулся к ней, взял за руку. "Успокойтесь, - говорит. - А вам, спрашивает, кавалер, что здесь, собственно, понадобилось?.. Зачем пожаловали?"
Я объяснил, что, мол, ничего мне не нужно, а так пришел, сам по себе. Как вез, мол, барышню, и были они нездоровы, так узнать пришел… Ну, он обмяк. А она все такая же сердитая, кипит вся. И за что бы, кажется? Иванов, конечно, человек необходительный. Так я же за нее заступался…
Разобрал он, в чем дело, засмеялся к ней: "Ну вот видите, говорит, я же вам говорил". Я так понял, что уж у них был разговор обо мне… Про дорогу она, видно, рассказывала.
- Извините, говорю, ежели напугал вас… Не вовремя или что… Так я и уйду. Прощайте, мол, не поминайте лихом, добром, видно, не помянете.
Встал он, в лицо мне посмотрел и руку подает.
- Вот что, говорит, поедете назад, свободно будет, - заходите, пожалуй. - А она смотрит на нас да усмехается по-своему, нехорошо.