Жерфаньон озирается беглым взглядом, словно какой-то примешавшийся к воздуху ток навеял на него это видение. В кварталах, где он бродит, есть в этот миг тысяча таких комнат с этими опущенными шторами и этими любовниками. Надо мириться с мыслью, что есть много тысяч таких комнат и что ни в одной из них тебя нет. Какой-то фосфор носится вокруг тебя в пространстве и делает его горьким и едким. А тот продолжает развязывать узлы и покрывать поцелуями грудь, плечи. Каждый твой шаг, каждый стук твоего сердца наталкивается на волну наслаждения. Ты должен говорить себе, что тот не унимается. С каждым твоим шагом совлекается немного больше ткани, раздается еще один поцелуй. Но ты отказываешься смотреть. Нет у тебя другого спасения, как вперить взгляд в этот красный свет вывески на зеленоватом срезе стены в конце улицы. Тебя, быть может, разбирает охота убить этого человека. Но тебе нельзя его ненавидеть. Нельзя тебе его осуждать. Ты видел, гуляя с товарищем, Южные госпитали. Восточный госпиталь, по ту сторону канала, в том квартале цвета серы. Хвала многим тысячам комнат, откуда исходит достаточно сладострастия для того, чтобы преградить дорогу шквалу этих стонов. А тот в каждое мгновение переходит к новой ласке, и в каждое мгновение развязывает ту же ленту, повторяет ту же ласку, потому что и сам повторяется много тысяч раз. Он воспроизводится в каждой комнате. В каждой из многих тысяч комнат набухает и зреет акт любви. Хвала человеческой плоти, вознаграждающей себя за гниение. К чему думать о гниении? На всем горизонте, видном отсюда, есть только живая, свежая, цветуще божественная плоть. Акт любви много тысяч раз приближается к своему расцвету. Но и в самом богатом саду не может быть двух одновременно распускающихся роз. Тот человек ни в одной другой комнате не развязывает той же ленты, не упивается той же лаской, не проходит через ту же стадию наслаждения. Если бы роз в саду было достаточно много, идущему по аллеям передавался бы трепет распускающейся розы каждую секунду. Хвала парижскому времени, которое отбивают не маятники часов, не пульсация приливов и отливов, не страшные судороги смерти, но расцвет многих тысяч комнат. Есть интервалы более длинные, выжидательные; внезапно ряд острых, друг на друга бегущих мгновений. Это не механическое, не славное время дремоты и часового маятника. Оно регистрируется обрывающимся дыханием и остриями кинжалов. Чужие спазмы тебя передергивают вдруг… Если это будет каждый день повторяться, остается только покончить с собою или сойти с ума.
XVI
ВЕЧЕР В СОЦИАЛЬНОМ КОНТРОЛЕ
Выйдя с Кинэтом из трамвайного вагона, Луи Эстрашар описал с ним прежде всего круг около большого блока домов. Заметив удивление на лице у переплетчика, когда они вернулись к тому же месту, откуда пошли, он сказал ему, добродушно смеясь:
— Это маленький фокус. В ваше время он не практиковался?
Кинэт чуть было не ответил «да». Но решил, что хитрее будет лесть:
— Нет, признаться. И нельзя отрицать, что он очень остроумен. И очень прост.
Эстрашар сиял. Пройдя дальше несколько сот шагов, он сказал шепотом:
— Вы видите там писуар? Войдите-ка в него. А я пойду дальше. Если за нами идет филер, вы это заметите, потому ли, что он за мной увяжется, или потому, что будет колебаться из-за вашей остановки. Чем-нибудь он выдаст себя.
— Вот этот прием я знаю, — сказал Кинэт.
— Отлично. Так идите же. Я буду ждать вас на ближайшем углу.
Когда они опять сошлись и переплетчик доложил, что ничего подозрительно не заметил, Эстрашар сказал ему, все еще вполголоса:
— Заметьте, я уверен, что сегодня вечером мы ничем не рискуем. Но это не так уж затруднительно. И эту привычку надо усвоить себе. Отчасти как на военной службе. Все фокусы со сменой караула, часовыми, паролями только потому действуют в момент опасности, что их привыкли практиковать в мирное время.
Он прибавил сентенциозно:
— У нас все соблюдается строго. В этом наша сила.
Не доходя до парка, он замедлил шаги, взял за руку Кинэта и сказал гораздо более серьезным тоном, чем то соответствовало словам:
— Войдем в эту лавочку, я куплю табаку.
— Не лучше ли мне остаться на улице, чтобы понаблюдать…
— Нет, напротив. Войдем.
Это был небольшой табачный магазин. Хозяин, лет сорока, приземистый, с живыми глазами, но вообще заурядной наружности, занят был с покупателем, продавал ему марки. Эстрашар, пропустив Кинэта вперед, кивнул хозяину и облокотился на прилавок с краю. Кинэт находился прямо против конторки и был хорошо освещен. Отрывая лист с марками по линии проколов, хозяин поглядывал на Кинэта поверх плеча покупателя.
— Вы не курите? — очень громко спросил Кинэта Эстрашар.
— Нет. Курил когда-то. Но бросил.
— И не пьете?
— Почти.
— Значит, в общем никаких пороков?
Кинэт улыбнулся с той крайней учтивостью, которая в известные моменты придавала ему такой симпатичный вид. Эстрашар между тем обменялся взглядом с хозяином.
Покупатель ушел. Эстрашар занял его место.
— Вам что позволите?
— Пачку серого.
Почти шепотом Эстрашар прибавил:
— И гербовую марку.
Хозяин взял с полки пачку табаку, искоса поглядел опять на Кинэта, затем открыл папку, где у него лежали гербовые марки. Но в то же время быстро схватился за перо, лежавшее в углу конторки, на желобке стеклянной чернильницы, и как будто что-то записал под прикрытием папки.
Когда он пододвинул пачку Эстрашару, под нею лежала марка. Эстрашар все это сунул в карман. Впрочем, Кинэт, смущенный, быть может, любопытством хозяина, в этот миг смотрел в другую сторону.
Они вышли. Пройдя шагов сто, Эстрашар после долгих колебаний спросил:
— Вы ничего не заметили?
— Я не понимаю вас.
— Мне следовало бы молчать об этом… Но я хочу вам доказать свое доверие. Вы только что подверглись экзамену.
— Где?… В магазине? Но кто же меня экзаменовал?
— Что? Чистая работа? Разумеется, вы должны совершенно забыть то, что я вам говорю. Иначе мне не миновать отчаянной нахлобучки.
Кинэт решил, что осторожнее будет воздержаться от вопросов.
— Во всяком случае, это проделано было виртуозно, — сказал он.
Лоис Эстрашар любезно рассмеялся; затем порылся в кармане пиджака, как будто стараясь ухватить крупинку табаку.
— Вот ваш диплом.
Он показал марку, зажатую между двумя ногтями, опять засмеялся и осторожно спрятал ее уже не в пиджачный, а в жилетный карман. Прошептал:
— Хозяин, которого вы видели, — первоклассная сила. Он служил у них больше десяти лет. И как раз в политической полиции. Ему знакомы все лица… Откажи он вам в своей визе, вас бы не впустили даже с моей рекомендацией. Вас он, может быть, вспомнил как врага полиции. Во всяком случае, не как ее агента.
И он рассмеялся снова.
Переулочек вдоль вилл шел вправо, отделенный решетчатыми воротами от улицы Нансути.
Ворота были открыты. Когда они вошли в них, к ним приблизился человек, спросил Эстрашара:
— Все в порядке?
— Да, да.
Они дошли до поворота этого переулочка. Вокруг — полная тишина. Два фонарика еле освещали окрестности.
— Заметьте, — сказал Эстрашар переплетчику, — что сегодня собрание «открытое». Ничего особо конфиденциального вы не услышите. Но это будет все-таки интересно. Этот Михельс, по-видимому, первоклассная сила. (Он любил это выражение и связанное с ним представление.) Для начала вам повезло.
Эстрашар остановился перед калиткой, вделанной в садовую ограду, которая тянулась на повороте вправо. Калитка приоткрылась без звонка. Стоявший за нею человек поклонился Эстрашару, присмотрелся к Кинэту. Эстрашар достал из внутреннего кармана пиджака пригласительное письмо, а из жилетного — марку. Человек отстранил письмо, но марку рассмотрел внимательно в тусклом свете, струившемся с крыльца виллы.
— Хорошо, — сказал он.