Во всяком случае, первое, что я испытал тогда, спускаясь по трапу, это чувство удовлетворения.
Меня сразу утащили на разные операции, уколы, перевязки, рентгены и всю эту муру.
Я протестовал, отбивался, пока старший врач не прикрикнул на меня:
— Слушайте, Лунев, мы, врачи, ведь не лезем задерживать преступников, это ваша работа, так уж, будьте любезны, и вы не лезьте в нашу. Я врачом работаю дольше, чем вы на свете живете. Шагом марш в операционную!
Ну, что тут будешь делать.
На следующее утро ко мне допустили только одного посетителя — женщину, японку. Вернее, двоих — еще ее сына, того малыша, которого бандиты держали заложником.
Японка говорила очень быстро и много, а переводчик переводил всего несколько фраз — он так и пояснил:
— Понимаете, она очень красиво говорит, цветисто — я суть передаю.
Она сказала, что не забудет никогда то, что я сделал для нее, для ее мужа, для ее отца (многих родственников перечислила), последним назвала Сосо — так зовут мальчугана.
Смешной, наверное, Вадиму ровесник. Аккуратненький, чистенький, кожа гладкая, глаза черные-черные. И не разглядишь в щелках. Очень воспитанный, тихий.
Мать сказала, что теперь я ее сыну вроде второго отца, потому, что благодаря мне он как бы снова родился на свет. А иначе… (тут она всякую мистику развела — переводчик объяснил). Теперь, говорит, каждый год в этот второй свой день рождения Сосо будет мне присылать открытку, рассказывать о себе. Когда научится писать, конечно.
Пригласила в гости в Японию.
Потом подтолкнула ко мне сынишку. Тот подошел, чего-то пролепетал (поблагодарил — объяснил переводчик), погладил мою перевязанную руку и поклонился. Низко, а руки по швам держал. Мать тоже так.
Ну, вот и расстались.
Через год я, действительно, получил очень красивую открытку — роща зеленого бамбука и маленький пруд. На обороте один большой неумелый иероглиф — это, видимо, Сосо изобразил. До сих пор так и не знаю, что он означает. Может быть, солнце? Потому что в углу открытки также неумело, уж наверняка тем же Сосо, нарисовано солнце и человечек — небось он сам.
Мне потом Коршунов рассказывал, как все было.
Пассажиров увезли в город, разместили в отеле.
Все благодарили, особенно американские туристы — они сказали, что это было замечательным дополнением к их туристической программе.
Бородачи подошли, спросили, кто у нас начальник, и обратились с просьбой — нельзя ли хоть на полчасика выдать им главаря бандитов. Они дают слово, что то, что от него останется, вернут обратно.
Японцы составили делегацию и поехали к председателю горсовета официально выразить благодарность.
Советские пассажиры жали руки моим товарищам, а женщины всплакнули, целовали.
Летчики и стюардессы были безутешны. Они тяжело переживали гибель подруги.
А на следующий день все пассажиры полетели дальше — рейс продолжался.
Жизнь тоже.
Не для всех, правда.
Преступников судили. В открытом заседании. Понаехали журналисты, в том числе иностранные. Выступило много свидетелей. Я тоже. И еще их полицейский — с таким смешным сочетанием имени и фамилии: Джон Леруа. Мы с ним много общались, и я прозвал его Петрович. Он спросил, почему. Не знаю, говорю, Джон, Леруа, пусть еще Петрович прибавится. Смеется.
Он работал агентом отдела борьбы с воздушным терроризмом, потом в отделе по борьбе с контрабандой наркотиками и считает, что из-за него весь сыр-бор разгорелся. Мол, заметили во время пересадки в Москве Рокко и компания и поняли, что к чему.
На процессе выяснилось, что он-таки прав. Бандиты все рассказали. Они, между прочим, ничего не скрывали. Назвали всех своих клиентов, поставщиков, все свои связи, всех сообщников.
Удивляться тут нечему. Я давно заметил, что пресловутая воровская солидарность, когда пойманный преступник якобы молчит, словно воды в рот набрал, и не выдает сообщников — легенда, романтическая сказочка.
Они так валят друг на друга, так стараются друг друга утопить, лишь бы сделать это раньше остальных, что любо-дорого смотреть!
Поверьте — нигде вы не сыщете столько предательства, подлости по отношению друг к другу, злобы, зависти, готовности выдать сообщника (если, конечно, самому хуже не будет), сколько в преступной среде.
А легенды о солидарности сами же воры и поддерживают.
Белинду приговорили к пятнадцати годам, Рокко и вторую женщину — ту, что убила стюардессу, — к смертной казни.
Это никого не удивило. В том числе и самих преступников.
Белинду направили на излечение — она, оказывается, уже была наркоманка со стажем.
Рокко, выслушав приговор, только усмехнулся. «Надо было раньше выходить из игры», — пробормотал.
А та молоденькая произнесла целую речь — в последнем слове — во всем обвинила своих родителей, несовершенство современного общества, непонимание взрослыми молодых, отсутствие подлинной свободы личности, чтобы каждый делал, что хочет, «и, — добавила она, — убивал, кого хочет»… Словом, несла всякую ахинею. Ее даже подвергли медицинской экспертизе, но признали абсолютно нормальной.
Хотели приехать ее родители. Им разрешили даже с адвокатами. Но девчонка заявила, что не желает их видеть, ненавидит и, если они приедут, она покончит с собой.
Да, так вот этот Леруа.
Мы много с ним беседовали, он интересовался всякими техническими подробностями — какие, например, приемы самбо применяли.
Когда прощались, сказал:
— До свидания, друг, может, еще встретимся, желательно в другой обстановке, — смеется, — что тебе сказать? У вас одно, у нас другое, по-разному мы к одним и тем же вещам и делам относимся. Но хочу, чтоб знал, таких, как ты, я всегда буду уважать. Тебе от этого толку мало, потому что я немногого стою, и уважение такого человека, как я — невелик подарок. Зато, скажу тебе по секрету, я никого никогда в жизни не уважал, нет вокруг меня таких, не встречал, что поделаешь. А вот тебя — уважаю. Ты человек! И ребята твои тоже. Будь здоров.
Он уехал. И уж не знаю, где теперь и что делает…
На следующий день после всей этой истории, когда я лежал в госпитале (как раз только что ушли Сосо и его мать) прилетела Лена.
Она не плакала, не распускала нюни.
Вошла деловитая, нахмуренная, с какими-то банками с компотом (наверное, условный рефлекс — раз в больницу, значит, тащи компот).
Подошла к постели.
— Какая рука? — спрашивает.
Я здоровую руку выпростал из-под одеяла, она к ней прижалась щекой, да так сильно. Долго-долго сидела неподвижно.
— Ну, и черт с ней, — говорит неожиданно, — главное, что жив, правда?
— То есть, как это, черт с ней? — спрашиваю. — Это с кем черт? С моей рукой? Легко бросаешься. Она мне еще пригодится. Через месяц все пройдет, ты и не скажешь, в какую ранили. (Эх, если б я знал.)
— Конечно, говорит, — это я так, к слову. Вадим просил, чтоб ты долго не задерживался. У него какие-то важные дела к тебе.
— Какие?
— Не знаю, не говорит.
— Ну, что ж, правильно, — у нас, мужчин, знаешь, свои дела. Вы, женщины, в них ничего не понимаете, — эдак свысока цежу.
Лена возмущается: «Вадим — мужчина? Соплячок!»
— Ну, ладно, не ревнуй, — успокаиваю ее. — Если Вадим разрешит, посвятим тебя в тайну.
Тайна оказалась важнейшей, грандиозной, можно сказать. Вадим принял решение! Он станет милиционером! К этому великому решению он пришел не сразу, не без колебаний и мучительных сомнений. Пришел через полярника и космонавта, летчика и моряка, водолаза и шофера, кондуктора и хоккеиста, телевизионного мастера и ночного сторожа в детском саду, через водопроводчика и участкового врача… Словом, через всех, с кем сталкивала его не очень-то долгая жизнь и иллюстрации в книжках, которые я ему читал.
Но теперь выбор был сделан окончательно и бесповоротно, он станет милиционером!
Если возможно, то конным. Если нет, то хоть «мотоциклетным». Милиционером он, судя по всему, намерен стать очень хорошим. Во всяком случае, когда он тщательно ощупывал и осматривал мой новенький орден, то пообещал: «У меня тоже такие будут, много, как у дяди». Выяснилось, что «дядя» — это мой генерал, который заезжал за Леной, когда они летели ко мне.