Но кому же поведать? Мужу? Он всегда выражал сомнение в чистоте отношений Марьюшки Ивановой и Назарова, а услыхав подтверждение своих догадок, разве что удовлетворенно и снисходительно хмыкнет. Ксения же нуждалась в обстоятельном и дельном разговоре. Ей необходимо излить душу, рассказать, что она обманута и оскорблена, что отныне на ней словно бы висит ярлык, обличающий ее глупую наивность, а безмятежный супруг заявит, что если бы она занялась стоящим делом да больше помышляла о духовном, ее не задевали бы подобные пустяки. В каком-то смысле он прав. Но это по большому счету, а в данной сиюминутности Ксения жаждала разговора по душам, а не остужающих пыл назиданий.
У Конюхова в пригороде после родителей остался большой деревянный дом, сделавшийся благодатным местом примирения, где на возникавших чаще всего без всяких причин сборищах и гульбищах безропотными овечками сходились люди, которые и помыслить не могли о приветливой встрече где-либо в другом месте. Эта добрая традиция возникла из того, что знаменитая слабость Ксении быть широким человеком нашла должный отклик у склонности ее супруга к шумным увеселениям, на которых он сам, впрочем, не столько безобразничал, сколько изучал для своих литературных надобностей общественные нравы. В трудные времена, а они наступили, туго приходилось человеку, озабоченному стремлением поддержать свою репутацию хлебосольного хозяина и не располагающему достаточными для этого средствами. Но Ксения нашла вполне соответствующий широте и, как следствие, простоте ее взглядов выход, объявив, что все желающие встречаться и пировать в загородном доме должны сами обеспечивать достойное убранство стола. И все согласились с таким решением, хотя оно и создало атмосферу некоторой подозрительности вокруг тех, кто за последнее время больше других преуспел в жизни.
Вскоре после беседы подруг на набережной в загородном доме собралась многочисленная и резвая компания. Ксения, хотела она того или нет, с изуверской пристальностью наблюдала за Марьюшкой Ивановой. Та на ходу возбужденно сообщила, что пока не прогнала Назарова (да сам Назаров и был представлен тут собственной персоной), но вопрос решен и исполнение приговора - это лишь вопрос времени. Возбуждена Марьюшка была до крайности, до какой-то карикатурной бодрости. Оказываясь то задействованной в неистовых плясках, то с неменьшим неистовством пьющей вино за столом, то как бы наемницей в объятиях едва ли хорошо знакомых ей мужчин, она быстро достигла умопомрачения и почти естественной раскованности. Крепкие напитки зашевелились в ее организме сущим адом, и Марьюшка отправилась на крыльцо возвратить природе без ума взятое от ее даров. Пока она, плача и ругая себя, занималась этим, Сироткин, появившийся откуда-то пускающим пьяненькие слюни весельчаком, зашел к ней со спины, предусмотрительно скомкав губы в трубочку для поцелуя, и стал заголять колесом выгнувшуюся перед ним плоть. Ксения из надежного укрытия видела, как он с жалобой на лице путался в непостижимых замысловатостях женской одежды, а затем не без вожделения изучал целый фейерверк резко обозначенных бугорков стародевичьего позвоночника. Марьюшка Иванова не имела ни времени, ни возможности отбиваться или даже вовсе не сознавала, что на нее распространяется не только злой умысел Бахуса, но еще и действия каких-то посторонних игривых сил. И, видя двоякую беду приятельницы, Ксения не испытывала к ней ни малейшего сочувствия, более того, находила в этом зрелище подтверждение ее вероломства и распущенности, тогда как Сироткин рисовался ей несчастным человеком, которого нелады с женой довели до смехотворных покушений на прелести забывшейся особы. Она тайно наблюдала за ними и словно бы замыкала собой некий порочный круг, и не удивительно, что ее вдруг озарила счастливая мысль при первой же возможности выдать Сироткину постыдную тайну Марьюшки Ивановой. Вот подходящий экземпляр для помещения в нем скандальных историй и слухов! Уж он-то обрадуется, что его давние подозрения столь блестяще подтвердились, уж он-то выльет ушат грязи на Марьюшку Иванову и Назарова, но его радость будет, по крайней мере, земной и понятной. Конюхов обескровлен, за приличной и даже внушительной внешностью прячется тщедушная, чахоточная душонка, а Сироткин все еще полон плоти, способной и замараться, и очиститься, и кровь еще бурлит в его жилах.
То, что сделал Сироткин в сумерках на крыльце, было не единственным пикантным случаем в тот вечер. Однако следует сразу оговорить, что кто бы ни веселился в загородном доме, всегда затем торжествовало практически единодушное мнение, что сделанное в чаду и упоении пира безобразие никоим образом не характеризует отрицательно ни автора деяния, ни насладившихся зрелищем очевидцев. Даже когда человек безусловно выходил за рамки приличий, раскрывая уже не простительную бессознательность или некое ошеломление, а прямой замысел озлобленного ума, о его поступке полагалось говорить в шутливом тоне, а гипотезу, что с этим человеком в будущем лучше не связываться, оставлять при себе.
Пока Сироткин без ловкости, которую могла бы отметить Марьюшка Иванова, наскакивал на нее на крыльце дома, в самом доме томился и страдал некий Топольков. Причиной страданий Тополькова была его поруганная, обиженная любовь к Аленушке, а впрочем, еще и вся печальная история его взаимоотношений с человеком по фамилии Гробов. Топольков отпраздновал начало перемен в общественной жизни отечества не обошедшимся без скандала оставлением поприща учителя математики и в последнее время более или менее сносно существовал за счет наемного труда у Гробова, который стал писателем, вообразив это ремесло наиболее подходящим к его серьезной, мужественной внешности. Гробов замыслил устроить так, чтобы романтическая художественность и умственность писательского дела умягчили и украсили тяжеловесную, порой весьма неприглядную правду тех коммерческих успехов, которые заметно умножились у него за последние годы. Бросая работу в школе, Топольков пошел не простым и предусмотренным законами путем, а как-то вдруг захандрил, раскис и, не снисходя до объяснений, перестал приходить на уроки, и когда начальство добралось до него, оно мстило ему за это вялое проявление бунта, обращаясь с ним как с провинившимся мальчишкой, а не тридцатилетним мужчиной, умным и самолюбивым. Уволившись наконец, он положился на волю волн, а чтобы плавание не совсем походило на голодные скитания потерпевшего кораблекрушение, помаленьку распродавал подаренные ему родителями вещи. Тогда он и сошелся с Гробовым, который, со скрипом вынашивая в себе литератора, вполне сознавал, что ему не обойтись без посторонней помощи.
У Тополькова была сладкая внешность, сладкий голос, которым он при случае распевал чувствительные романсы, и он регулярно влюблялся в только-только вступивших в зрелую жизнь девушек, каждый раз честно не имея в виду ничего иного, кроме как что теперь уж точно в последний раз и эта любовь - любовь до гроба. Исправляя, а по сути дела переписывая заново сумасшедшие сочинения Гробова, представлявшие собой скопление невероятных перлов, он получал деньги за свою работу не столь регулярно, как влюблялся, и все же Гробов не настолько его ущемлял, чтобы его материальное положение не пришло в некоторый порядок. Топольков скоро пришел к убеждению, что встреча с бездарным Гробовым должна привести к пробуждению в нем самом немалого поэтического дара, и взялся за сочинение огромной поэмы; впрочем, от этого занятия он с легкостью переходил к переводу какой-нибудь знаменитой книги, толком не зная языка оригинала, но с еще большей непринужденностью бросал и это, и всякое другое дело на середине и погружался в апатию, заставлявшую его с удивлением и даже презрением поглядывать на людей, которым и чудовищная тщеты бытия не мешала питать всякого роде хотения. В последнее время его силы истощала любовь к Аленушке, долговязой, худосочной юнице с длинными и тонкими, как у цапли, ногами. Чем меньше Аленушка соответствовала топольковским представлениям о девушке, без памяти влюбленной в него, тем больше внедрялась в него и мучила убежденность, что сам он безумно любит эту ветреную и строптивую девчонку.