Конюхов расправил плечи и огляделся без страха, готовый грудью встретить опасности и свысока усмехнуться над вероломным гостеприимством здешней властительницы смерти. Пафос не шутя укреплял его дух. Он хорошо, плотно чувствовал бодрость и упругость своей поступи, живительную сытость желудка, строгую и точную работу сердца в коловращении шумящей крови. Лес скрадывался, уменьшался на глазах, сливаясь с непознанными еще стихиями его души. Но, может быть, жизнь совсем не то, чем мы ее себе представляем, и устроена не только так, или вовсе не так, или только вполовину так, какой мы ее видим, и дерево, сохнущее в меланхолии нескончаемой старости, знает о нас больше, чем мы о себе, ибо когда-то мы были деревьями, а оно смотрело на нас глазами подающего надежды юноши, потом зрелого мужа и наконец премудрого старца. Однака что может знать об этом он, Конюхов, и какое у него право об этом думать, если он пожелал простоты вместо вдохновения, рядового человеческого счастья вместо напряженности духовных исканий и тягот, отступил от того, чем жил всегда, и покорился женщине, с обольстительной улыбкой пообещавшей принести ему счастливое и благостное умиротворение? Вот ведь как получается: пока бьется и поднимает над землей творческая сила - есть неустрашимость перед ликом смерти, есть живая дорога в иные миры, а иссякнет она или отступишься от нее, - и остаются лишь тоска да тлен. Так в чем же выбор? Между жизнью и смертью? А не между живой, трепетной наполненностью души и безмерной, мертвой пустотой?

Нет, подумал он вслух, мне недостаточно признать, что я совершил ошибку, бросив писать книги. Я не сейчас только, я еще раньше догадался, что совершил ошибку, не дурак же я безнадежный. Но мне недостаточно лишь побожиться, что отныне я никогда не совершу подобной ошибки и буду повиноваться своей судьбе. Конечно, я вернусь к литературе, к книгам, в библиотеки, в книжные магазины, в это упоение, которого не понимают женщины с девичьими мозгами и женщины с мужским сердцем, с камнем вместо души, я вернусь, и мне станет легче, моя жизнь наполнится смыслом. Я и книго-то хорошие, наверное, напишу теперь. Да и что иное мне остается? На Ксению больше надежды никакой. Но одного этого мне мало, что такое - вернуться... с пустыми руками? Мне надо получить объяснение всему, что я раньше хотел, но не мог или по-настоящему все же не хотел понять, и даже о том, что, как говорится, человеку знать не дано, мне надо получить какой-нибудь хотя бы намек на представление.

Эта внезапно и громко заговорившая требовательность умиляла его, он ощущал ее как взлет и как гибкость энергии, жизненной силы; казалось, могучая река затопила его и он слился с ее безудержным течением, не терпящим преград. И он ясно сознавал, что того бога, о котором говорят и пишут христиане, нет, ведь того бога сколько ни зови, он не явится на зов, потому как его нельзя искушать, имя его нельзя поминать всуе, а он сейчас, в старом лесу, звал и искушал - и какая-то чистая сила, не ведающая имени и неподвластная соблазнам, была с ним. Это же совсем другое дело! Как это не похоже на придурь смиренных рабов божьих! Сила шли, видимо, изнутри, от сознания, что он волен вернуться к прежнему, будет писать и что у него есть основания смотреть в будущее с оптимизмом, потому что он напишет непременно лучше и значительнее, чем раньше; но он углубился в лес, появился на небольшой и почти круглой поляне, и в этом круглом, как колодец, пространстве образовалась, когда он поднял просветленное ожиданием лицо к небу, сила, которая тоже завладела им, тепло и властно проникла в его существо. И она была похожа на ту, что шла изнутри, но шла она сверху, он не рискнул бы сказать, с неба, из-за облаков, но она действительно изливалась с высоты навстречу его поднятым глазам, она спускалась ровным и прозрачным столбом и мягко вливалась в него бесшумной струей. Он сразу окреп, когда его так напитали токи вселенной. Это были токи вселенной. В это можно было верить. Что другое это могло быть? Это была воля вселенной, передаваемая материальными и почти видимыми частицами, которые входили в него, безболезненно устраняли отжившую плоть и кровь и становились его новой плотью и кровью. Воля вселенной дружно сочеталась с его собственной волей, хотя он не поручился бы, что в его дряхлом, износившемся, обескровленном и обесчещенном существе, каким оно было мгновение назад, еще находилось достаточно ресурсов, чтобы как-то равноправно сотрудничать или даже соперничать с обрушившейся сверху лавиной. Но выигрывает в любом случае он, действие, эта мистерия на то и направлены, чтобы вывести его на тропу победителей. Давит изнутри, давит извне - нет, сочетание не случайное, и где-то в нем, на незримом стыке, в золотой середине, гнездится истина.

***

Конюхов не показывался из-за дерева, хотя понимал, что ведет себя глупо и недостойно. Он прятался и следил, одурманенный подозрениями. Сироткин и Ксения сидели на ступеньках крыльца, помещаясь в суховатых, ничем ярким не обремененных сумерках как в широком убранстве, которое скрадывало всякую остроту их поз, выражений их лиц, выбрасываемых в воздух фраз, а для возмещения этого убытка окутывало дымкой обтекаемой благопристойности. Мирно беседуя, колдуя языками и взглядами в очертившей их рамке, они смотрели друг другу в глаза с неуклонно растущим вниманием и серьезно, поскольку предмет обсуждался, надо думать, серьезный, кивали головами. Конюхов пытался додумать мысли, закружившие его на поляне. Там он тоже кивал головой серьезно, правда, невидимому собеседнику, там ему было хорошо, мысли, как удачно посланные биллиардные шары, толкались по сценарию каких-то точно рассчитанных схем и немыслимых интриг и издавали уютный костяной звук. Стало быть, истину следует искать в своей же душе, раскрывшейся и жаждущей... Но теперь внимание отвлекалось на укрывшихся сумерками и жующих сумерки слов. Расстояние не мешало Конюхову наблюдать, но слов он не слышал, однако ему не было нужно и слышать, он все равно не верил, чтобы то, о чем они толковали, было так уж важно для него. Он хотел лишь проследить и уловить движение, которое выдаст их окончательно, выдаст с головой.

О, соверши они неосторожное движение, выдай они себя, и его освобождение было бы полным, тогда стало бы безразлично, как поступать в их присутствии, он мог бы выйти из леса с громоподобным смехом, указывая на них пальцем, или выйти и приблизиться к ним, не проронив ни звука, но с каменным, отчужденным, неприступным лицом, с жестоким сердцем, с обледеневшей душой. Любым способом не противозаконно было бы показать им, что он, конечно, оскорблен до глубины души, но всем своим существом поднимается выше обид и на достигнутой высоте не растерян, а собран, в каком-то смысле, в высшем смысле даже деловит, ибо у него есть дело на той высоте, какого нет и никогда не будет у них. Но что это... лишь мечты, сладкие грезы в затхлом плену сдавившей безобразной действительности? и он взвалил на себя роль поэта, предпочитающего слепоту честному созерцанию правды? роль наивного юноши? Получается, они бойчее его потуг уличить их, неуязвимее, шире, чем он себе представлял, а не поймал, не доказал - так и не воры они, не лицедеи, но невинные и славные ребята, которых он вздумал чернить. Скверно выходит. Тогда он немного изменил позиции, сдвинул установки. Он наблюдает не ради изобличения, а потому, что хочет постичь их человеческую суть, смысл, назначение и возможности их бытия как категории людей, не вполне похожих на него самого. Они проще, они люди толпы, вот в чем суть и объяснение, они простые смертные, что распознается не внутри социального кипения, а со стороны, и проверяется не им, не степенью напряженности их участия в этом кипении, а тем, выступают ли они за его пределы. И вот когда оказывается, что не выступают, то и нет лучшего подтверждения, что им неведомы страсть духа и духовная мука и живут они лишь бы жить. Они могут быть в тысячу раз лучше его, чище, порядочнее, это не так, но в идеале это возможно, только ведь и это их не спасет, - но если они не страдают, не отрекаются от обманчивых благ мира, чтобы отдаться духовным исканиям, проторению новых путей в искусстве, в литературе, то о каком их великом предназначении можно говорить? за что и для чего дарить таким людям бессмертие? Их кругозор - это унылая и слякотная Лета и бесчисленные толпы людей, которые всего лишь входят в быстро сменяющиеся поколения и превращаются, умирая, в навоз.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: