— Да где это я такое говорил? — и дословно повторял свои фразы. Фразы эти, нередко витиеватые и кудрявые, означали именно то, о чем я ему твердил, однако он обвинял меня в том, что, смещая нюансы в его выражениях, я нарочито извращал смысл, не забывая, впрочем, неизменно добавлять при этом:
— Это вы не сами придумали. Это вас ваши учителя-морганисты подучили, а я такого никогда не утверждал и утверждать не собираюсь.
Но он буквально замирал, когда я рассказывал что-либо для него неизвестное, когда я ссылался на данные только еще зарождающейся молекулярной генетики. И искал, быстро и радостно искал аргументы против этих нововведений, чтобы только отмести их, только бы не поверить в новое, противоречащее привычному строю его мыслей. Впрочем, когда в первый раз он услышал от меня, как устроена молекула ДНК, как она обеспечивает преемственность наследственных записей и их передачу от клетки к клетки в ряду поколений, он надолго задумался и молчал, опустив голову. Затем, подняв ее, внимательно на меня посмотрел, удерживая взгляд несколько секунд и не отводя его от меня, и промолвил:
— Нет, это не имеет смысла. Это не биология. Это химия!
Наша первая встреча проходила при закрытых дверях. Но потом он стал приглашать на беседы (правильнее сказать — начальственно вызывать) кого-то из сотрудников своей кафедры — чаще всего одного или двоих доцентов, которые усаживались на стулья, выставленные вдоль стенки между окнами, но не на стулья вдоль длинного простецкого, почти колхозного стола с фанерной столешницей. В разговор эти приглашенные люди никогда не вступали.
После одной из таких бесед он вдруг предложил мне после окончания Тимирязевской академии пойти к нему в аспирантуру. Именно тогда он и сказанул эту хорошо запомнившуюся мне фразу о своих же учениках — проходимцах и дураках. С присущей мне несдержанностью я пробормотал что-то о том. что разбавлять их ряды не собираюсь, к тому же много времени трачу на одну исследовательскую тему, которую веду на кафедре физиологии растений под руководством Я. М. Геллермана Выла у меня и еще одна заветная цель, о которой я, правда, и Академии пока никому не говорил: завершались переговоры и моем переходе оттуда с четвертого на первый курс физического факультета МГУ на вновь открывшуюся с помощью академиков И. Е. Тамма и И. В. Курчатова кафедру биологической физики Срок вузовского обучения эго продлевало еще на 5 лет, но я ре шил «потерять» эти годы, зато стать более образованным, и не только в биологии и агрономии, а также и в физике, специалистом.
Лысенко, услышав мой отказ, встрепенулся, сухо со мной распрощался, сославшись на занятость. Потом меня еще раза два приглашали к нему на беседы. Но они проходили уже как-то вяло. Он терял ко мне интерес и наконец сказал, возвращаясь к первоначальному стилю обращения на «ты»:
— Да, знаешь, если мы с тобой где-нибудь встретимся и я тебя не узнаю, ты не сердись. У меня память на лица плохая.
Позже я услышал, что это была привычная для него манера дать понять своим собеседникам, а подчас даже ближайшим сотрудникам, что они ему больше не нужны. Если человек становился ему неинтересен или начинал раздражать, он уже больше никогда с ним не здоровался, даже столкнувшись носом к носу. От его близкого ученика и соратника, проведшего с ним рука об руку почти четверть века, И. Е. Глущенко, я услышал такую историю.
Где-то в середине 60-х годов в лысенковский Инсгитут генетики приехал президент Академии наук СССР М. В. Келдыш. Лысенко стал представлять президенту своих приближенных. Возможно, он в этот день устал, а может быть, был зол на то, что сот, его уже инспектируют. В общем, настроение было, скорее всего, пакостным, захотелось самого себя показать Келдышу с лучшей стороны, посолиднее что ли, и он начал каждому из приближенных — Нуждину, Авакяну, Карапетяну, Иоаннисяну, Кушнеру давать характеристики достаточно плохие. Дескать, этот и мог бы хорошо работать, да лентяй, а этот — не очень-то и понимает, что делает. Дошла очередь до Глущенко, и тот же набор обвинений был применен к нему. Но Иван Евдокимович был человеком не робкого десятка и себя уважал, поэтому спокойно. но строго возразил, что он — не бездельник. Обернувшись к президенту, он перечислил, что входит в его обязанности и какие важные научные результаты получены под его руководством, а затем пригласил Келдыша приехать в «Горки Ленинские» на экспериментальную базу Института генетики и познакомиться с его опытами. Лысенко это выслушал, а потом кратко, но внятно прохрипел своим надтреснутым голосом: «Вон!»
Буквально на следующий день Глущенко стало ясно, что больше ему оставаться в лысенковском институте нельзя. Тогда, используя старые связи и специфический момент в истории лысенкоизма, когда позиции шефа уже сильно пошатнулись, Глущенко попал на прием к Председателю Совмина СССР Косыгину, рассказал, как его начал притеснять его бывший учитель и многолетний шеф, и добился от Косыгина разрешения на перевод его лаборатории из лысенковского института в другое место.
С того момента Лысенко с Глущенко здороваться перестал, хотя по-прежнему радушно приветствовал его жену Беллу Давидовну.
Этот рассказ укрепил меня в мысли, что умение «не узнавать» знакомых, переставших ему нравиться, было разработано народным академиком хорошо.
Я так и не знаю, что послужило причиной его внезапного охлаждения к моей персоне. То ли ему надоели длинные споры, то ли он убедился, что сделать меня своим ему не удается, то ли еще что-то. Во всяком случае, это не было связано с неловкостью от нечаянно вылетевшей из его уст оскорбительной характеристики своих ближайших последователей. Видимо, истинную цену им он знал хорошо, почему и готов был искать новых учеников, возможно, особенно среди строптивых студентов.
Но, переходя к описанию галереи его сподвижников — тех, кто «ковал» славу мичуринской биологии и «прибавлял» чести советской науке, — я не могу забыть этой характеристики, сказанной Лысенко в присутствии двух доцентов и секретаря его кафедры, лишь осторожно хмыкнувших после очередной выходки их патрона. Повторюсь — видимо, он хорошо знал им цену.
III Своеобразный путь большевички в ученые
Противообщественные элементы всплывали наверх с ужасающею быстротой.
Среди тех, кто в начале 50-х годов занял особое положение в кругах лысенкоистов, выделялась фигура Ольги Борисовны Лепешинской — автора широко пропагандировавшихся в советской печати «высоконаучных» идей о порождении клеток из неклеточного вещества, старения организмов из-за якобы увиденного ею утончения и уплотнения оболочек клеток, рецептов того, как без труда укрепить подрастающее поколение Страны Советов купанием в содовых ваннах, и других не менее невероятных предложений, подававшихся под видом последнего слова марксистско-ленинской науки эпохи сталинизма.
Деятельность Лепешинской вызывала изумление многих исследователей, они пытались противостоять ей, но безуспешно. Она нашла своеобразный — обходной — путь в ученые.
Кичась своим близким знакомством с Лениным[3], издавая одну за другой книжки о вожде пролетариата и годах, проведенных вместе в ссылке в Женеве, и прикрываясь этим как щитом, Лепешинская не забывала постоянно напоминать в каждом из своих трудов, издававшихся после окончания войны, и о своем личном знакомстве со Сталиным. Из книги в книгу перекочевывал, например, один и тот же абзац:
«Моя работа создана в стране, где заботы нашей родной партии, правительства и нашего горячо любимого, родного товарища Сталина о науке не имеют границ. Я хочу здесь привести конкретный пример сталинской заботы о науке. В самый разгар войны, целиком поглощенный решением важнейших государственных вопросов, Иосиф Виссарионович нашел время познакомиться с моими работами еще в рукописи и поговорить со мной о них»12.
3
Чтобы ни у кого не возникало никаких сомнений на этот счет, Лепешинская держала на самом видном месте у себя в квартире увеличенную до огромных размеров фотокопию записки Ленина, написанной его характерным почерком на бланке «Председатель Совета Народных Комиссаров РСФСР». В записке, датированной 5 мая 1921 года, он обращался к «т. Фрумкину или т. Орджоникидзе» с просьбой помочь устроить в санаторий дочь Лепешинских и заодно позаботиться о них самих.