Сначала Федосья для развлеченья бренчала на гитаре, напевала модную песенку «Стонет голубок».

Тарас попросил:

— А спой-ка нам лучше «Ой, не ходи, Грицю, та й на вечорниці».

Этой песни Федосья не знала, и тогда Тарас сам задушевно спел ее.

Матушка платком вытерла слезы.

Потом разговорились о жизни крестьянской. Тарас с болью вспомнил о своих братьях-крепостных, о бедствиях всего народа и гневно произнес:

— И за кого только ты, Христос, дал себя распять!

Батюшка заметил, что Христос желал людям добра.

— Он-то, может быть, и желал, — сказал Тарас. — Однако плохо, что теперь другие, прикрываясь его именем, творят зло.

Тогда молодые поповичи, чтобы поразить столичного гостя своей ученостью, затеяли перепалку на богословскую тему, как они считали, в сугубо современном стиле. Тарас не вмешивался в их пустопорожнюю дискуссию. А когда поповичи окончательно вошли в раж, неожиданно спросил:

— А Смолько в Кирилловке? Или, может быть, тоже где-нибудь в городе голову забивает модными глупостями?

— Что? — удивленно и даже обиженно спросил сын Кошицы. — Какой Смолько?

— Да мой школьный приятель, — пояснил Тарас. — У дьяка Бугорского мы с ним из одного горшка березовую кашу ели.

— А-а, Смолько! — вспомнил старый священник. — Да здесь он, где ж ему быть. Волам хвосты крутит.

— Позовите его, — попросил Тарас. — Так хотелось бы с ним увидеться. Может быть, ты, — обратился он к сыну хозяина, — позовешь его сюда?

Попович надулся. Ему страшно не понравилось, что Шевченко не дал ему выказать всю свою ученость и до конца не выслушал такие, на его взгляд, мудрые речи, да еще требует пригласить какого-то придурковатого Смолько, ни к каким наукам не способного и оставшегося в селе простым мужиком. А особенно неприятно было то, что все это происходило в присутствии однокашника по бурсе, — очень хотел показать, что со своим известным земляком Шевченко он на короткой ноге.

— Я скажу Федосье, — покраснев, произнес попович. — Пусть позовет. Для вас она постарается.

Этим попович хотел поквитаться с гостем за его вызывающую неучтивость.

— Зачем же Федосья, — возразил старик Кошиц, — пошли возницу Фому, пусть сходит, — батюшка не понял намека поповича, но в голосе сына все же уловил, что тот чем-то оскорблен, унижен, и решил напомнить, что дочка его Федосья — не служанка и не крепостная.

А когда вскоре несмело переступил порог Смолько, долговязый и неуклюжий, на диво для своего возраста чересчур уж застенчивый, Тарас бросился обнимать его и целовать. Хоть этот бедно одетый, сутуловатый человек был мало похож на прежнего худенького и бойкого ученика дьяка Бугорского, а все же он Тарасу особенно отчетливо напомнил далекие годы ученья, невеселые, трудные и памятные до слез.

Такая встреча со Смолько не только удивила, но и совсем разочаровала поповича и его приятеля. Многозначительно переглянувшись, они молча ушли в хату и, пока Тарас не ушел, в сад не выходили, а лишь время от времени поглядывали в окно и ядовито высмеивали гостя, желая этим смехом заглушить обиду за его пренебрежительность.

А когда Тарас ушел, к Кошицам наведалась соседка Шевченко, баба Хлибчиха, морщинистая, маленькая, живая.

— Ну, что, хлопцы, как вам наш Шевченко?

— Да знаете… — нехотя ответил сын Кошица. — Какой-то он не от мира сего. Чудак! То с отцом о каких-то голодранцах беседовал, то затребовал ничтожного Смолько и давай с ним целоваться. Расспрашивал этого дурака обо всем. А с нами и разговаривать не стал.

— Странно, — сказала старая Хлибчиха. — С нами Тарас никогда и минутки не молчит, все расспрашивает да рассказывает. А с вами, поди, не знал, о чем и говорить.

А Тарас прямо от попа Кошицы направился к Игнату Бондаренко: там остановился бродячий кобзарь. В саду, под яблоней, потчевали Тараса свежим медом, колбасами, но он от всего отказался, хотел только слушать кобзаря. Старик пропел несколько казацких дум, а Тарас взволнованно прохаживался вокруг него и все просил петь еще и еще. Потом прочел своего «Перебендю», и из незрячих глаз седого кобзаря медленно потекли по глубоким морщинам слезы.

На следующий день Тарас принялся за рисование. Набросал карандашом отцовскую хату, как страшное обвинение против крестьянской нищеты, а после обеда пошел к своему деду Ивану. Это от него еще в детские годы впервые услышал он о гайдамаках, бесстрашных людях, сражавшихся за народ. Решил написать портрет деда.

Деду уже перевалило за девятый десяток. Позируя, он подремывал, а потом и вовсе рассердился, начал ворчать: он, мол, не привык часами без дела сидеть.

— Хоть бы разговаривал, что ли! — напустился он на внука.

— Вы говорите, дедушка. А я буду слушать, — посоветовал Тарас, поспешно заканчивая портрет.

— Ты будешь слушать! — обиделся старик. — А может быть, я хочу послушать тебя. Говорят, ты о гайдамаках написал, о нашей Колиивщине?

— Написал, дедушка, ей-богу, написал. Спасибо вам, что вы в голове столетней сберегли эту славу казачью. А я рассказал о ней будущим внукам.

— Ты и мне расскажи, как ты там написал. Не наврал ли чего…

Тарас отложил работу и стал читать главу «Гонта в Умани». Читал, побаиваясь, как бы дед не уснул. Да где там! Старческие потемневшие глаза оживились, заблестели под седыми бровями, дед словно бы помолодел. А когда Тарас умолк, он сказал:

— А ведь правда! Все правда святая, и ничего ты, сынку, не выдумал, было когда-то такое, было…

И вздохнул тяжело.

И в тоне, каким произнес он это «было», и во вздохе его прозвучала невысказанная скорбь, потому что казалось деду, что никогда уже не вернется Колиивщина и не воскреснут гайдамаки.

— Было, дедушка, и будет! Не такая еще Колиивщина поднимется. И не только у нас, на Украине, а везде, по всему миру панов резать будут.

— Э-э! — безнадежно махнул слабой рукою старик. — Когда только это будет! Когда нас не будет.

— Нас, возможно, и не будет, — согласился Тарас. — Но придет, придет она, воля, и справедливость придет, и равенство.

Но глаза деда уже снова погасли. Он больше не слушал Тараса. Сидел поникший, немощный, прикрыв тяжелые старческие веки, в рваной одежде, словно немой укор миру за страдания людей.

Через несколько дней Тарас уезжал из Кирилловки. Впереди было столько неотложных дел, и, к тому же, каждый день, проведенный среди крепостной родни, такой мучительной болью отзывался в сердце, что вытерпеть ее не хватило сил.

До самой околицы провожали его всей семьей, шли следом за бричкой до холма, на котором старая мельница старательно махала своими ветхими крыльями.

Безутешно, словно провожая брата навеки, рыдала сестра Ярина.

— Так не забывай нас, не забывай, родненький, — плача, приговаривала она. — Ты ведь наше единственное утешение и надежда.

Тарас, растроганный и опечаленный, обещал, что не забудет, и чем только сможет, будет помогать. Вот только появится у него немного денег, сразу вышлет, чтобы Микита купил волов, потому что без них какое там хозяйство! И на новый платок Ярине вышлет. А может быть, со временем посчастливится и всех их выкупить. Вместе с землей, потому что какая же это воля крестьянину без земли!

Он понимал, конечно, что, даже вызволив из панского ярма родных братьев и сестер, сделал бы лишь каплю из того, что должен был сделать: и дальше оставались бы в неволе тысячи его братьев и сестер, не менее родных, не менее близких.

— Счастья тебе, братец, на твоей дороге! — сказала Ярина, вытирая слезы.

— Счастья тебе! — повторили все.

Щелкнул кнутом Трофим, лошади послушно сорвались с места и побежали по извилистой полевой дороге. Тарас в широкополой крестьянской шляпе свесил из брички ноги в тяжелых запыленных сапогах, долго махал рукою.

— Счастья вам, — шептал растроганно. — Счастья…

Трофим, накинув на плечи грубый рыжий армяк, рьяно погонял лошадей, словно хотел скорее покончить с этим грустным расставанием. И дорога наконец свернула в овраг, и уже исчезла из виду толпа провожающих, но на фоне зеленовато-багряного вечернего неба еще долго видел Тарас неутомимые руки ветряка, что махали и махали, словно старались передать ему прощальный привет от людей.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: