— Не надо, — девушка отодвинулась.
— Не блажи! — приказала Лайма Орестовна. — Тоже мне, героиня, расселась на ледяном камне, а у самой даже чулочки не надеты. Давай быстренько поднимайся, а то простудишься. Вот у меня внучка — во что только пузо не кутает, лишь бы ребенка не застудить.
В ответ девушка упала ничком на камень и отчаянно, неудержимо расплакалась.
— …я… у меня… — выговаривала она между рыданиями, — у меня их никогда не будет… детей… никогда-никогда!…
Она резко поднялась и, глядя покрасневшими глазами сквозь Лайму Орестовну, сказала неестественно спокойным голосом:
— Знаете, что он мне заявил, когда понял, что детей действительно не будет? Что он не может оставаться со мной просто так. И ведь он не хотел детей, а все равно ушел. И другие потом тоже. А теперь я сама ушла, а он отпустил. И все из-за этого.
— Мерзавцы, — пробормотала Лайма Орестовна.
— Почему же? Вовсе нет. Просто, когда заранее известно, что ничего не будет, то получается как-то не всерьез. А им это обидно, они же мужчины. Вот и выходит, что для всех любовь, а для меня так… мелкий разврат.
— Не понимаю! — громко воскликнула Лайма Орестовна, и эхо несколько раз повторило ее возглас. — Ну скажи, могу я сейчас себе друга найти? Да сколько угодно! Так неужели он стал бы от меня детей требовать? Ни в жизнь!
— Вы просто пожилая женщина, а я урод. Вот и вся разница.
— Урод?! С такой-то мордашкой? Значит, так. Зовут тебя как?
— Сатат.
— Собирайся, Сатат, поедешь с нами. Мы с Сяо-се решили бросить внуков, правнуков и праправнуков и зажить отдельно. Тебя мы берем в компанию. С этой минуты тебе будет, скажем, шестьдесят лет. Образуем колонию и отобьем у молодых всех ухажеров. В порядке борьбы с рождаемостью. Согласия не спрашиваю, все равно заставлю. А вот, кстати, гравилет. Пока мы с тобой беседовали, Сяо-се позаботилась.
— Спасибо вам большое, — сказала Сатат.
— Сяо-се, вот ты и дождалась большой благодарности, — сказала Лайма Орестовна, и подруги рассмеялись чему-то еще непонятному для Сатат.
Три женщины шли по гулкой металлической дороге. Справа тянулась стена, изрезанная проемами многочисленных дверей. Высоко над головой переплетались какие-то трубы и массивные балки перекрытий. Чмокающий присосками механизм, наваривающий на потолок листы голубого пластика, казался уродливой гипертрофированной мухой.
— Очень мило, — говорила Лайма Орестовна. — Тут квартиры, а напротив деревья посадят. Выходишь и прямо оказываешься в саду. Всю жизнь мечтала.
— А высоты хватит для деревьев? — спросила Сатат.
— Конечно, до потолка двенадцать метров. Я узнавала.
— Лаймочка, ты какую квартиру хочешь? Давай эту возьмем? — предложила Сяо-се.
— Нет уж. Я выбрала самый верхний этаж. Не желаю, чтобы у меня над головой топали.
— Я не знала, что у тебя такой тонкий слух, — заметила Сяо-се.
— Все равно, — повторила Лайма Орестовна, — верхний этаж лучше всех. И стоянка гравилетов недалеко.
— Гравилет можно к балкону вызывать.
— Что ты ко мне привязалась? Просто хочется жить на верхнем этаже. К звездам ближе.
— А зачем нам вообще жить в мегаполисе? — сказала Сатат. — По-моему, коттедж где-нибудь на берегу озера был бы гораздо лучше.
— Нет. Теперь на берегу озера не поселишься. Все застроено. Расплодилось народу сверх меры. Уголка живого нету.
— А заповедники…
— Вот то-то и оно, что одни заповедники остались. Только ими природу не спасешь. Я уж вам расскажу, все равно все знают. Мировой Совет хочет объявить заповедными все места, где осталось хоть что-то. А люди будут жить в мегаполисах. По семь миллионов человек в доме. И никаких коттеджей до тех пор, пока не освоят других планет. Так что начинаем, девоньки, на новом месте обживаться. А многодетным чадам нашим пусть будет стыдно.
3. АТАВИЗМ
Владимир последний раз оглянулся на дворик и дом под соломенной крышей, невольно вздохнул, вспомнив, каких трудов стоила эта стилизация под старину, и решительно направился к гравилету. Сам он не покинул бы коттедж, в котором прошли лучшие годы, но местность отходила под заповедник, и населению предложили выехать в зону полисов. Жителям было дано четыре месяца, но Владимир собирался с духом ровно два дня. Может быть, из-за того, что слишком отчетливо понимал: никакого времени не хватит ему на сборы. Все равно придется оставить здесь деревья и утреннюю паутину, усыпанную бриллиантиками росы. Придется оставить работу, ведь он не сможет писать картины с экрана телевизора, ему нужно чувствовать ветер, иначе картина получится плоской и мертвой. Просить же особого разрешения на посещение заповедников он не станет, обычная порядочность не позволит, да и кто даст ему подобное разрешение? Не такой уж крупный художник Владимир Маркус. А еще он оставляет в старом доме свое второе дело, может быть, более любимое, чем первое…
Владимир неожиданно для самого себя заметил, что сжимает побелевшими от напряжения пальцами коробочку с резцами. Как она очутилась в руках, ведь он решил не брать ее с собой, оставить на обычном месте у окна? Но — не смог бросить старых друзей. Сколько радости и огорчений доставляли ему не нужные больше инструменты, сияющие сквозь прозрачную крышку жалами отточенных лезвий! Сколько километров исхаживал он по чахлому березняку, отыскивая заболевшее дерево, изуродованное шишкой наплыва. И как мучился сутки, а то и двое, ожидая, пока неповоротливая бюрократическая машина переварит его заявление и принесет разрешение на порубку березы. Он никогда не забудет, как тонко скрипят скрученные древесные волокна, когда резец снимает с куска дерева прозрачной толщины стружку, освобождая спрятанное чудо.
А теперь он должен привыкнуть, что всего этого больше не будет.
Гравилет опустился на крышу мегаполиса. Владимир, выйдя, задержался на площадке, не решаясь спуститься вниз. У него было ощущение, что сейчас его похоронят в недрах этого сверхкомфортабельного, пока лишь наполовину заселенного муравейника и он уже никогда не выберется наружу. С десятикилометровой высоты земля не казалась близкой и родной. То было нечто условное, разделенное на жилые зоны, покрытые тысячеэтажными бородавками мегаполисов и заповедниками, где не только нельзя жить, но и бывать не разрешено.
Лифт представлялся входом в шахту, ведущую в самые мрачные глубины земли, так что он даже удивился, увидев вместо давящей тесноты широкое светлое пространство внутренних ярусов, ажурные потолки на высоте десятка метров, вскопанные газоны, засаженные молоденькими липками, и пластмассовый тротуар, совершенно такой же, как в-обычном городе. Только с одной стороны он ограничивался не домами, а бесконечной стеной, и в ней двери, двери, двери…
Перед переездом Владимир не высказал пожеланий о будущем доме, но кто-то позаботился о нем и выбрал квартиру, планировка которой напоминала расположение комнат в старом коттедже. Вещи, прибывшие несколько часов назад, были уже расставлены, так что могло показаться, будто он вернулся домой. Владимир подошел к окну, машинально положил коробку туда, где она лежала прежде. Потом взглянул поверх занавески. Раньше там был лес, бедный, вытоптанный, умирающий, но все же настоящий. Теперь за окном тянулся газон с торчащими на нем худенькими липками.
«Не приживутся», — подумал Владимир и плотно задернул занавеску.
Квартира Владимира располагалась в крайнем радиусе этажа, с другой стороны в окно глядел необозримый простор, раскинувшийся за стенами мегаполиса. Минуты три Владимир разглядывал пылящуюся внизу степь, потом у него закружилась голова, и он отошел, тоже поплотнее задернув занавески.
Час тянулся за часом, Владимир кругами бродил по своим двум комнатам, таким же, как до переезда, только чужим. Почему-то он не мог заняться никаким делом, в книгах вместо знакомых слов теснились невразумительные письмена, а резьба по дереву, запас которого еще оставался у него, вспоминалась как нечто, канувшее в седую древность. В настоящем обитала лишь неотвязная мысль, что над головой больше нет неба, наверху тяжелыми пластами лежат металл и полимеры, искусно задрапированные живым пластиком и умирающей зеленью.