Четыре
Десять лет назад, едва приняв крещение в своей церкви, я отправился в паломничество.
Не подумайте, будто отправился я куда-нибудь типа Иерусалима или Рима. Путь мой лежал всего лишь из русского Смоленска в белорусский Могилев.
С первых же дней пути в тех краях начался сезон непролазных, стеной идущих ливней. Иногда брести приходилось буквально по пояс в жидкой грязи. Палатки ставили прямо поверх воды. Спали не раздеваясь. Во сне плотнее прижимались к теплым телам соседей.
Колонна состояла из нескольких тысяч по уши заросших грязью пешеходов. Впереди шли монахи с хоругвями. Каждый — в одежде соответствующего ордена.
За ними шагали музыканты из религиозного ансамбля, укомплектованного студентами-африканцами. Каких-то особых инструментов с собой у них не было. Играли негры на чем придется: на гитаре с единственной выжившей струной… на перевернутом донышке кастрюли… на детских гуделках… на жестяной банке из-под коки, в которую насыпали немного камешков.
На девятый день пути по белорусским болотам все мы, паломники, вышли на окраины безымянного села. Для жителей Богом забытой деревушки это было невиданным аттракционом.
Сперва жители решили, что началась война и попрятались. Потом, разглядев хоругви, начали понемногу вылезать из домов. Ошалевшие от радости мальчишки… бабушки в чистых платочках.
Одна толстая белорусская женщина подскочила к группе африканцев и принялась хватать их за руки, приговаривая, что ах какие они черненькие, никогда не видела живых негритосов!
Ноги у меня были стерты по самые уши. Я доковылял до первого попавшегося пригорка и вместе с рюкзаком рухнул в мокрую траву.
Неподалеку тут же нарисовался хулиганистый белорусский мальчишка. Сперва он просто сел рядом. Потом вскочил, пробежался вокруг и снова сел. Только после этого решился заговорить:
— Дяденька! Дяденька! А вы кто?
Джинсы, в которых я вышел из дома, порвались приблизительно неделю назад. Теперь нижняя часть моего тела была одета в чужие тренировочные штаны. На два размера больше, чем нужно. Верхняя тоже была во что-то одета, но из-за толстого слоя грязи было невозможно понять, во что.
Кожа у меня на лице сгорела и свисала клочьями. Так что вопрос был уместен. Возможно, мальчишка рассчитывал, что я чистосердечно признаюсь в том, что являюсь инопланетянином.
Я сказал:
— Мы, мальчик, христиане.
Мальчик опять вскочил, сделал еще кружок, вернулся и задал следующий вопрос:
— Дяденька! Дяденька! А христиане — это кто?
— Христиане, мальчик, это… (Господи, как объяснить ему одной фразой?) Христиане, мальчик, это сильные, но добрые мужчины и любящие, но верные женщины.
Мальчик не стал больше вскакивать. Он посидел, подумал над тем, что я сказал, потом поднял лицо и совершенно серьезно сказал:
— Таких людей, дяденька, на свете не бывает. Тот, кто сильный, добрым быть не может…
То паломничество было сложным… но и радостным тоже. Паломники шли пешком, а весь багаж везли за ними на больших КамАЗах. Идти предстояло десять часов в сутки. Просто идти, вслух читая молитвы или слушая проповеди.
Проповеди читали монахи-доминиканцы. Тогда я впервые увидел этих странных мужчин в белых плащах с капюшонами. Чтобы проповеди были слышны даже в хвосте многотысячной колонны, монахи говорили в электрические мегафоны. От этого проповеди казались особенно необычными.
Каждый вечер КамАЗы с багажом подгоняли поближе к лагерю. Один из монахов забирался в кузов и сбрасывал рюкзаки на землю, а дальше паломники, толкаясь, наступая друг другу на стертые ноги, разбирали вещи.
Родом этот молоденький монах был из Чехии. Стояла жара, и вечерами, стаскивая облачение, он ходил просто в шортах. Как-то я стоял перед кузовом и уперся взглядом в его торчащие из-под шорт коленки.
Коленки были стерты. Буквально до кости. Монах был всего чуть-чуть старше меня, но его кровоточащие колени наглядно свидетельствовали, чем он занимался почти всю жизнь. Чем, в отличие от меня, он занимался почти всю свою жизнь.
В ту ночь я долго не мог уснуть. Как я хотел, чтобы мои колени выглядели так же! Ему, чеху, будет что показать Богу на Страшном суде, а что покажу я?
Приблизительно за полгода до того, как окунуться в дремучие белорусские болота, я твердо решил принять святое крещение.
В детстве родители меня не крестили. А когда при Горбачеве ходить в церковь стало модно, от крещения вместе с младшим братом я просто отказался. Терпеть не могу делать то, что принято делать в нынешнем сезоне.
В начале 1990-х все вокруг меня вдруг стали жутко набожны. И, разумеется, я тут же ощутил себя воинствующим антиклерикалом.
Одним из моих ближайших приятелей тогда был парень-баптист родом откуда-то с американского Юга. У баптистов не принято пить алкоголь, поэтому я ежевечернее вливал в приятеля несколько бутылок вина (тут тебе не Америка — пей! пей, говорю, а то поругаемся!) и до слез доводил его своими остротками на тему Библии.
А потом все изменилось. Мне будет трудно объяснить вам, что именно произошло… а кроме того, я и не хочу вам это объяснять… но все действительно стало другим.
Я — парень очень русский. Решив принять крещение, я, разумеется, собирался принять крещение в Православной церкви.
О религии в тот момент я не знал ничего. Даже еще меньше. Поэтому решил сходить в церковь на разведку. Посмотреть, как все это происходит. Просто чтобы потом в нужный момент не чувствовать себя дураком.
Я дошел до желтого православного собора, стоявшего почти напротив моей тогдашней квартиры, и узнал, что назавтра служба начнется вечером, а как раз перед ней и проводится таинство крещения.
Деньги, чтобы заплатить за крещение, у меня были. Я не переживал. Решил, что схожу, хорошенько все рассмотрю и стану настоящим христианином без особых проблем.
На следующий день после обеда я лег почитать и заснул. А проснулся, когда времени было уже в обрез. Вскочил и (еще сонный) побежал в церковь.
Знаете, бывает такое состояние… когда ты толком не понимаешь, спишь ты или уже нет. Когда все зыбко… болезненно. Когда серый мир наваливается на тебя, давит, агрессивно хмурится тебе, плохо соображающему, в лицо. Вот в таком состоянии я и добежал до храма.
Все еще потирая глаза, я вошел внутрь. В соборе был высоченный, выше неба, потолок. Где-то там, под потолком металось древнее песнопение. Чернобородые, заросшие по самые глаза священники бесконечными рядами выходили из-за иконостаса. Каждый из них был огромен и пузат. Каждый из них держал в руках кадило. От дыма мне сделалось дурно.
Византийская литургия напугала меня. Это было, как заглянуть в зрачки сфинкса: я не отражался в этих зрачках.
У священников были высокие черные головные уборы. Их было настолько много, что я растерялся. Низкими голосами они пели о чем-то, чего я абсолютно не понимал. О чем-то величественном и грозном. О чем-то, перед чем я был лишним.
Я стоял у самых дверей. Дальше пройти не решался. Вокруг стояли широколицые люди. Такие же русские, как я… вернее, гораздо более русские, чем я. Они все понимали прекрасно. Когда нужно — до земли кланялись. Когда нужно — размашисто крестились.
Это была церковь моих предков. Многих поколений моих далеких предков. Но моей эта церковь не была. Простояв в храме меньше получаса, я вышел на улицу.
Только не подумайте, будто я ругаю Православную церковь или что-нибудь в этом роде.
Я не сомневался, что передо мной настоящая церковь Христова. Не сомневался и в том, что эта церковь ведет людей в правильном направлении. Я сомневался, существуют ли точки соприкосновения между этой церковью и лично мной.
Вокруг собора был разбит небольшой садик. Территория ограждена заборчиком, сделанным из ста с чем-то трофейных турецких пушек, а по эту сторону заборчика растут несколько хилых дубов, и маленькие дети любят собирать падающие с них желуди.