Сейчас, в тридцать семь лет (на два года старше жены Хэнка), – Виолете Моррез можно было дать все шестьдесят лет. Она была худая, с изможденным лицом, и только глаза и губы говорили о былой красоте. Квартира ее находилась на четвертом этаже в доме без лифта.

Они молча сидели в маленькой гостиной, и она так смотрела на Хэнка, что он чувствовал себя неловко, понимая: это то же самое, что смотреть в глаза огромному горю, которое требовало одиночества и не нуждалось в сочувствии.

– Что вы можете сделать? – сказала она. – Что вы сможете сделать?

– Я позабочусь, чтобы восторжествовало правосудие, миссис Моррез, – ответил Хэнк.

– Правосудие? В этом городе? Не смешите меня. Правосудие существует только для тех, кто здесь родился. Для других нет ничего, кроме ненависти. Это – город ненависти, сеньор.

– Я пришел искать помощи для дела вашего сына, миссис Моррез. Все, что вы можете рассказать мне…

– Помочь его делу, да. Но не ему. Вы никогда уже не сможете помочь Рафаэлю. Слишком поздно. Мой сын мертв, а те, кто убил его, все еще живут. И, если они останутся жить, они еще будут убивать, потому что это не люди, это – звери. Это – звери, полные ненависти. – Она помолчала, глядя прямо ему в глаза. Затем, словно ребенок, задающий вопрос отцу, почему небо синее, спросила: – Почему в этом городе ненавидят, сеньор?

– Миссис Моррез, я…

– Меня учили любить, – продолжала она, и в голосе ее вдруг послышалась тоска и в то же время нежность, которая на мгновение подавила горе. – Меня учили: самое прекрасное в жизни – любовь. Меня учили этому в Пуэрто-Рико, где я родилась. Там легко любить. Там тепло, люди не спешат и здороваются с тобой на улице. Они знают, кто ты, знают, что ты Виолета Моррез. Они говорят: «Привет, Виолета, как здоровье? Что слышно от Хуана? Как сын?» Это очень важно – чувствовать себя человеком, как вы считаете? Важно знать, что ты – Виолета Моррез и что люди на улице узнают тебя. Здесь совсем иначе. Здесь холодно, все торопятся, и здесь нет никого, кто бы сказал: «Привет, Виолета» или поинтересовался, как ты себя чувствуешь сегодня. В этом городе нет времени для любви. Есть только ненависть. И эта ненависть отняла у меня сына.

– Правосудие восторжествует, миссис Моррез. Я здесь, чтобы позаботиться об этом.

– Правосудие? Есть только одно правосудие, сеньор. Убить убийц так, как они убили его. Надо отнять у них зрение и броситься на них с ножами, как они сделали это с моим Ральфи – это и будет правосудием. Для зверей есть только одно правосудие. А они звери, сеньор, не ошибитесь в этом. Если вы не пошлете этих убийц на электрический стул, больше не будет безопасности. Я говорю вам это всем своим сердцем. Будет только страх. Страх и ненависть, и они вместе будут править городом, а порядочные люди будут прятаться в домах и только молиться богу. Мой Рафаэль был хорошим мальчиком. Он никогда в жизни не сделал ничего плохого. Он был нежным и добрым. Его глаза не видели, сеньор, но у него было большое сердце. Знаете, легко думать, что слепой нуждается в постоянной заботе. Это ошибка, которую мы совершаем. Я сделала ту же самую ошибку. Я постоянно следила за ним, заботилась о нем, постоянно, постоянно, до тех пор, пока мы не переехали сюда. Затем его отец ушел от нас, и я должна была пойти работать. Каждый должен есть. Пока я работала, Рафаэль был на улице, на улице его и убили. Хороший мальчик. Умер.

– Миссис Моррез…

– Вы можете сделать только одно для меня и моего Рафаэля. Только одно, сеньор.

– Что именно, миссис Моррез?

– К ненависти в этом городе вы можете прибавить и мою ненависть, – сказала она, и в ее голосе по-прежнему не чувствовалось горечи, а только пустота и непреходящая озабоченность бездушными фактами, слишком сложными для ее понимания. – Вы можете прибавить и эту ненависть, которую я буду носить в себе до конца моих дней. И вы можете убить ребят, которые убили моего Рафаэля. Вы можете убить их и очистить улицы от зверей. Вот это вы и можете сделать для меня, сеньор. Да простит меня бог, вы можете убить их.

Когда в этот вечер он вернулся домой, Кэрин была в гостиной и разговаривала по телефону. Он прошел прямо к бару, налил мартини: чмокнул жену в щеку и стал прислушиваться к концу ее разговора.

«Да, Филлис, конечно, я понимаю, – сказала она. – Приходящую няньку всегда трудно найти, и к тому же, я знаю, мне надо было предупредить тебя раньше. Мы надеялись, что ты все же сможешь прийти. Нам хотелось познакомить тебя… Да, я понимаю. Ну, ничего, в другой раз. Конечно. Спасибо за звонок и передавай привет Майку, хорошо? Пока».

Она повесила трубку, подошла к Хэнку.

– Ну, как прошел день? Мне можно мартини?

Он налил ей, вздохнул и сказал:

– Дело все больше запутывается. Когда я иду в Гарлем, я чувствую себя так, словно запускаю руки в трясину. Я не могу достать дна, Кэрин. Все, что я могу сделать, – это ощупывать вокруг руками и надеяться, что не напорюсь на острые камни или осколки от разбитых бутылок. Я разговаривал с девушкой, которая была с Моррезом в тот вечер, когда его зарезали. Ты знаешь, что он вытащил из кармана, что защита называет ножом?

– Что?

– Губную гармошку. Как тебе это нравится?

– Адвокаты все равно будут настаивать, что их подзащитные приняли ее по ошибке за нож.

– Что ж, вполне возможно… Похоже, что этот Башня-Ридон – настоящая находка, если верить его врагам. – Он помолчал. – Кэрин, невозможно понять обстановку в Гарлеме, пока не увидишь все собственными глазами. Там почти все чертовски нелогично. Эти группы ребят напоминают армии, готовые к бою. У них есть свои военные советники, арсеналы, слепая ненависть к врагу, форменные куртки. Причины, побуждающие к военным действиям, такие же бессмысленные, как и причины, используемые для оправдания большинства войн. У них нет даже объединяющего лозунга. Их войны – это просто образ жизни, и это единственный образ жизни, какой они знают. Понимаешь, Гарлем был гнилым местом, когда я жил там, а сейчас он стал еще более гнилым, так как к этой гнили прибавилось все то, что принесли с собой трущобы и нищета. Создается впечатление, словно эти ребята вынуждены жить в тюрьме, которую они еще и сами разделили на множество маленьких тюрем, произвольно установив границы, – это моя земля, это твоя земля, ты придешь сюда – я тебя убью, я приду туда – ты меня убьешь. Получается так, будто жизнь у них была недостаточно тяжелой, и они должны были сделать ее более тяжелой, создавая внутри большого гетто систему маленьких гетто. Знаешь что, Кэрин? Мне кажется, я мог бы спрашивать их до посинения, пытаясь выяснить, почему они сражаются, и думаю, что они отвечали бы мне, что они должны защищать свою землю, или своих девушек, или свою гордость, или свою национальную честь, или черт знает, что еще. Но я уверен, что они в действительности сами не знают ответа.

Он помолчал, разглядывая бокал.

– Может быть, в конце концов, что-то кроется в этой идее «вынужденного поведения». Может быть, все эти ребята просто больны?

– Больны, больны, больны, – повторила Кэрин.

– Это было бы смешно, – мрачно сказал Хэнк, – если бы не было так чертовски серьезно.

– Я не хотела…

– Кэрин, если бы эти трое ребят не пошли в тот вечер в испанский Гарлем, чтобы убить Морреза, я уверен, что, рано или поздно, трое пуэрториканских ребят пришли бы в итальянский Гарлем и убили бы одного из «Орлов-громовержец». Я слушал, как они говорили о своих врагах. Это не детская игра в «полицейские и воры», Кэрин. Когда они говорят, что хотели бы убить кого-то, это значит, что они действительно хотели бы убить. Это видно по их глазам.

– Ты не можешь прощать убийц на том основании, что однажды они сами могли бы стать жертвами.

– Нет, конечно, нет. Я только думаю о том, что мне сказала сегодня вечером миссис Моррез, мать убитого парня.

– И что она сказала?

– Она сказала, что те, кто убил ее сына, – звери. Они действительно звери, Кэрин?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: