«Красное деревце», — вот что он сказал, — говорила мама, — да с таким таинственным видом, очень странно». Когда дядю увезли в больницу, меня в Гамбурге не было — я учился в Париже, и мне, увы, даже в голову не пришло, что надо бы приехать домой, раз уж случилась беда, хотя дядя Хайнц был моим любимым дядей.
«Красное деревце». Тогда-то я решил, что это просто некое условное обозначение, скажем, вместо зеленого цвета он зачем-то назвал красный. В детстве у нас была игра — мы морочили взрослых, называя вещи не настоящими их именами, а как-нибудь по-другому. Например, вместо «стол» говорили «стул», вместо «кресло» — «окно», вместо «скатерть» — «горшок», и так далее. «Накрой на стул и придвинь окно к стене, сможешь глядеть в кресло». А уж когда мы добирались до глаголов и вместо «идти» говорили «смотреть», вместо «поставить» — «нарисовать», начиналась жуткая неразбериха, хотя для того, кто говорил, каждое слово сохраняло и свое обычное значение, которое будто невидимый шлейф тянулось за тем, что произносилось вслух. Из-за этого мысли путались, а слова из уст выползали медленно, будто черепахи, и у взрослых лопалось терпение: довольно уже, хватит! Только дядя слушал нас и веселился.
Впрочем, может быть, «красное деревце» вообще обозначает что-то другое. Есть же в Гамбурге улица с таким названием, Ротенбаумшоссе, но при чем тут она? Может, дядя хотел о чем-то напомнить и какое-то слово повисло между «деревце» и «красное», не было произнесено, да так и осталось непроизнесенным, так и унес его дядя Хайнц в могилу…
«Красное деревце».
Сколько я ни рылся в памяти, не мог припомнить, чтобы дяде Хайнцу хоть раз вздумалось меня поучать, никогда он меня не одергивал, никогда не кричал. Мы с ним ходили гулять в порт, и, пожалуй, он всегда держался со мной на равных, а я очень мало знал в своей жизни взрослых, которые позволили бы так с собой обращаться. И еще дядя никогда ни о ком не сказал плохого слова, даже о моем отце, хотя отец его презирал и дяде это было хорошо известно. А если кто-нибудь за глаза жаловался на других или сплетничал, дядя в своей обычной глубокомысленной манере говорил: «Ну что ж, надо его понять» — и старался объяснить поведение того, кого ругали. В детстве я был неколебимо убежден — ни за что на свете дядя не будет говорить обо мне плохо. У него всегда находилось для меня время. Отец говорил, мол, дядя бездельник, лодырь. Да, у него всегда находилось время для меня. Мы гуляли по старому Гамбургу, ходили в порт, на берег Эльбы. Сидели над водой, смотрели на баржи, буксиры и катера, которые сновали по реке. Дядя рассказывал про свое плавание в южных морях, он был коком. Но никаких потрясающих воображение историй я от него не слышал, он же ни разу не сошел на берег. Вот тогда-то в плавании он и научился пускать дым колечками. Он и впрямь мог бы выступать с этим номером в цирке. Дядя ухитрялся выпустить и «подвесить» в воздухе пять олимпийских колец, это вам не пустяки! В плавании он курил дешевый табак и наслушался разных историй. Например, про кочегара. Тот был солдатом в германском экспедиционном корпусе, который в 1900 году участвовал в подавлении восстания боксеров в Китае. Китайские власти казнили в Шанхае схваченных мятежников. Их построили длинной шеренгой и заставили ждать своей очереди опуститься на колени и вытянуть шею — палач мечом отрубал осужденному голову. После этого следующий продвигался на два шага. В той очереди стоял молодой китаец и читал книгу. Читал, медленно продвигаясь вперед в строю и не поднимая глаз от книги. Один немец, военный моряк, присутствовавший при казни, попросил, чтобы читавшего парня помиловали. Китайцы согласились. Кто-то подошел к парню и сказал: «Уходи, тебя помиловали!» Тот спокойно закрыл книгу и не спеша побрел прочь.
На следующее утро за завтраком я хотел вычислить парочку, что обитала в соседней комнате. Но за столом сидели только четыре джазмена из Чикаго, трое чернокожих, один белый, все четверо ели яйца всмятку.
Я заказал большой завтрак, кофе и стал читать газету, но сосредоточиться не удавалось — мешали мысли о пропавшей уникальной картотеке. Может, следует немедленно позвонить Розенову и признаться, что я потерял шкатулку с каталогом? Но, поразмыслив, я решил все-таки сначала попытать счастья в столе находок. В столовую вошел молодой человек, за ним — девица, ага, вот они, голубки! Девица была тщательно подкрашена, только глаза малость припухли. Оба сели, заказали завтрак и в ожидании принялись листать газеты, да так независимо друг от друга, так невозмутимо, что я опешил — совершенно не вязались с этим поведением вчерашние охи-ахи, сопение, стоны и взвизги. Хоть бы за ручку держались, что ли, подумал я, или обменивались томными взорами. Так нет же, ничего подобного — девица, приветливо улыбнувшись, передала молодому человеку масло, потом, допив кофе, осторожно, чтобы не размазать кричаще яркую алую помаду, вытерла салфеткой губы, в уголках которых, как мне почудилось, все-таки играло легкой улыбкой воспоминание о ночи. Она вдруг пристально поглядела на меня, но тут же отвела глаза, равнодушно уставясь на залитый солнцем балкон. А я постарался больше не смотреть на парочку-непарочку.
Я встал, направился к дверям и тут услышал за спиной смех. Обернулся. Они смеялись, беззлобно смеялись, глядя на меня, и я сразу вспомнил о трех ужасных ступеньках на моем затылке.
Задумчиво погладил затылок. Три полосы ощущались даже при легком прикосновении.
Взял такси и поехал в стол находок. Долго стояли в пробке. Половина улицы перекопана, коммуникации и кабели, будто кишки, лежали на тротуаре.
— Часто вам приходится ездить по восточным районам? — спросил я водителя.
— Да нет, не часто. Да и не люблю я туда ездить, если получается — не езжу. Я тамошние дороги плохо знаю, чужой город, все у них там не как у нас, привычки другие у людей, обыкновения. Сейчас, похоже, лучше нам оставаться самим по себе, и им тоже. Стены теперь нет, ну и хорошо. А слышали такой? Чем отличается турок от саксонца?
— Не знаю.
— Турок говорит на правильном литературном языке, и еще турок работает.
— Да-да, где-то читал, — сказал я. И в этот раз не позволил себе никаких вежливых улыбок.
В столе находок я описал служащей, как выглядела шкатулка, и сказал, что в ней находится работа, которой некий человек посвятил всю свою жизнь, — это каталог вкусовых оттенков разных сортов картофеля. Женщина воззрилась на меня с недоверием:
— Картофеля?
— Правильно. Это карточки, понимаете, картотека, на карточках слова, текст, исписанные карточки.
— Погодите, вы же только что сказали, в шкатулке каталог?
— Ну да, каталог. Но это не каталог товаров, не каталог, какие рассылают фирмы, не такой, как «Отто» или «Квелле». Каталог в первичном значении… как бы вам объяснить? Ну, перечень, список.
— Какого цвета этот каталог?
— Это карточки в небольшой деревянной шкатулке.
— Ах вот оно что.
— Вот такого размера, светлое дерево, вишня. Стиль бидермейер.
— Дерево красноватое или желтое?
— Красноватое.
— А ценность какая?
— Материальная ценность невелика, конечно. Но идеальная, духовная ценность огромна. Это уникальная научная работа, ее невозможно восстановить.
— Подождите здесь. — Она ушла и скоро вернулась. — Нет. Ничего такого не поступало.
— Что же делать?
— Ну-у… Попробуйте дать объявление в газету. Если напишете сейчас, оно попадет в завтрашний номер.
Она продиктовала мне телефоны «Берлинер цайтунг» и «Тагесшпигель», очень хорошо, две газеты, одна восточная, другая западная. Пододвинула блокнот.
Я написал: «Шкатулка в стиле бидермейер с картофельным каталогом оставлена в такси. Научный труд. Нашедший получит солидное денежное вознаграждение». И телефон пансиона.
— Сократите, — посоветовала женщина, — дешевле обойдется. Напишите покороче: «Ищу картофельный каталог. Шкатулка. Бидермейер. Хорошее вознаграждение». А про научный труд не надо писать, а то никто не поверит, что вообще заплатят.