— В самом деле, почему бы и нет? — сказал я. — Здорово получилось бы, — помимо воли мои слова прозвучали восторженно.
— Да нет, сегодня уже не хочу. Вот вчера, пожалуй… Вчера денек выдался просто сумасшедший.
— А сегодня нет?
Она подняла глаза, нежно дунула дымом мне в лицо:
— Сегодня тоже.
По коже у меня побежали мурашки — вот уж чего я не испытывал много лет. Она глядела на меня в упор, не опуская обведенных адской черной краской глаз, не просто голубых — на радужке звездочкой разбегались светло-зеленые лучики. Тенистые ресницы были наклеены.
Музыканты закончили игру, издав пронзительный вопль. Перерыв. Показалось, будто я разом провалился в пустоту. Но через секунду тишина оборвалась — потоком хлынули всевозможные звуки: смех, разговоры, звон стаканов.
— А тебе не удалось узнать, правда ли, что «красное деревце» — сорт картофеля?
— Нет.
— Как жаль, что работа славного Роглера пропала.
— Да. — Ну разве мог бы я описать свое состояние — стыд, горечь, настолько сильные, что я всеми силами гнал от себя мысли о пропавшей картотеке, заставлял себя думать о чем угодно, только не о Роглере. А Розенов? Что я ему скажу? Я решил уже из Мюнхена написать ему письмо и предложить такой вариант: я постараюсь найти у антикваров равноценную шкатулку в стиле бидермейер. Хоть какая-то замена. А вот каталог Роглера, перечень вкусовых оттенков, которые он придумал, — этому замены нет и не будет. Ведь в этой работе была жизнь Роглера.
— Ты слышала такое выражение: «и вещи могут плакать»?
— Нет. — Она приблизила ухо к моему лицу, я увидел, что черный парик сделан из настоящих волос, возле моих губ было маленькое изящное ушко, от которого пахло, как от цветка, сладкими и пряными духами. Ее волосы щекотали мое лицо, ушко иногда касалось губ, и я говорил, растягивая слова, потому что знал, что там в глубине сокращаются и растягиваются два крохотных мускула:
— «И вещи могут плакать». Впервые я услышал эти слова лет тридцать назад от моего друга. С тех пор безуспешно пытался найти источник, откуда заимствована эта цитата. Прошлым летом был в Нью-Йорке, жил там в Гринич-Виллидже на Бликер-стрит. Сидел в квартире и писал, слышал при этом гудки полицейских автомобилей, похожие на собачий вой, сирены машин «скорой помощи», их пронзительные электронные вопли, но я писал без остановки, словно эта не затихающая даже ночью жизнь поддерживала меня на плаву, мне казалось, я парю в воздухе. Изредка приходилось отрываться от стола, чтобы снова почувствовать почву под ногами. Я подходил к окну, широкому, во всю стену, и смотрел на площадку, на которой студенты Нью-Йоркского университета играли в теннис, бегали, занимались гимнастикой. Был день спортивных упражнений инвалидов. Среда. Двое глухонемых занимались карате — китаянка, маленькая, мускулистая, но не жилистая, а кругленькая, мягкая, и мужчина средних лет, но уже седой, доцент, должно быть. Они общались с помощью азбуки глухонемых, и больше всего жестикулировала их тренерша, она давала им команды, показывала, как держать руки, как выкидывать их вперед, то и дело она вмешивалась, показывала движения и поясняла — то быстро, четко работала пальцами, то стучала кулаком по ладони, то ее сжатые в кулаки ладони описывали круги. Мужчина довольно неумело повторял за ней различные приемы. А ее движения, резкие, точно выверенные, словно рождались из мелких, каких-то птичьих жестов рук. Это была беззвучная песня, песня жестов. Я, не отрываясь от окна, протянул руку к книжной полке, на ней стояли книги, забытые прежним жильцом или оставленные нарочно, чтобы не тащить в багаже домой. Не глядя, снял книгу. «Рассеянный взгляд» Рейнгарда Леттау. Открыл и сразу наткнулся на такие строчки: «Так, он снисходительно простил мне военный порядок, царивший у меня на кухне, приведя цитату из Вергилия, слова о том, что вещи тоже плачут. У вещей есть право на свое место, такое место, где им хорошо». Он — это Герберт Маркузе, Леттау беседовал с ним. Вот как я узнал, кому принадлежат слова, которые тридцать лет тому назад я впервые услышал от моего друга.
— Разве нельзя было просто спросить друга, чьи это слова?
— Нельзя.
— Почему?
— Потому что его застрелили. Здесь в Берлине, двадцать восемь лет назад. В июне.
— Господи, почти за два года до моего рождения, — сказала она. И вдруг обхватила мою голову и погладила, как гладят маленьких детей, чтобы утешить, и мягко обняла за шею, привлекла ближе, поцеловала в висок. Руку с сигаретой отвела в сторону, чтобы дым не попал мне в глаза, но воздух здесь, в баре, все равно не воздух, а сплошной дым, голубоватый и густой. — И ты думаешь, та шкатулка теперь плачет?
— Нет, такой сентиментальный образ у меня не возник.
— А по-моему, быть сентиментальным — это хорошо, чувствуешь deep inside. Я вот и поплакать люблю, в кино или от какой-нибудь истории, и вообще. Но это типично для твоего поколения — вы не понимаете сентиментальных людей. В сущности, вы боитесь чувствовать во всю силу. И ты не исключение. Рассуждаешь о хаосе, а у самого все чувства контролируются разумом и все переживается аккуратненько, по порядку. А если вашему брату вдруг привалит счастье, вот тут и оказывается, потом, что весь мир летит в тартарары. Но не раньше. И то обычно вам для этого нужно, чтобы кто-то умер. Или бросил вас.
Барменша в красной юбчонке опять вынырнула, на сей раз с миской:
— Чили кон карне.
— Я не заказывал.
— Какая разница? А что, не хотите? Я подумала, вам не повредит, — а сама все тычет мне в руки миску. — Двенадцать марок.
— Ровно столько вы мне должны.
— Ладно. — Вытащила из-за пояса ложку завернутую в бумажную салфетку.
Я начал есть, но суп обжигает, вдобавок он дьявольски острый.
— Так вот, я вообще-то хотел рассказать тебе по телефону историю, которая случилась с одним моим другом. Не рассказал, потому что был подключен автоответчик.
— А я знаю этого друга?
— Нет, откуда же? Это мой мюнхенский друг. Он статистик, работает самостоятельно, дома. Окно его комнаты на четвертом этаже смотрит прямо в окно квартиры в доме напротив. Летом там поселилась женщина. Хочешь супа?
Она кивает. Я зачерпываю чили, дую на ложку, как детям дуют, чтобы остыло, она послушно вытягивает губы, глотает, кивает. Горяч супчик. Жгуч.
— Так… Настала зима. Деревья перед домом облетели, и этот человек может видеть, что делается в квартире напротив, в ярко освещенной гостиной. В комнате обычная современная обстановка, но еще в ней есть окно, которое выходит в коридор, и в это окно видна часть спальни. Всего лишь небольшой кусочек. — Я снова подношу к ее губам ложку, она кивает и всю ее забирает в рот, так что на черенке остается след темно-красной, почти черной помады. Я тоже ем и сквозь жгучую остроту ощущаю вишневый привкус помады, совершенно ненатуральный фруктовый вкус. — Только изредка, когда в спальне открыта дверца зеркального шкафа, причем открыта под определенным углом, ему видна кровать, широкая кровать. Время от времени он, оторвавшись от своих статистических отчетов, смотрит в окно, видит, что женщина ходит там по комнатам, а однажды вечером он увидел и мужчину. В зеркале увидел их обоих и несколько быстрых движений, упавшую рубашку, юбку, потом ботинок, еще увидел голые ноги мужчины и женщины. Больше ничего. Но с тех пор он каждый вечер стоял у окна и смотрел в окно той квартиры. И сделал открытие: мужчины постоянно менялись, то есть к женщине приходили разные мужчины, значит, там живет шикарная проститутка, сказал он себе. В зависимости от положения зеркала на дверце шкафа ему были видны то ступни, то колени и лишь однажды — тела почти целиком, но именно — почти. — Я опять протягиваю ей ложку супа, она ест и приговаривает: «Ох, до чего же остро, прямо обжигает!» — Он купил бинокль, сначала купил театральный, через неделю — дорогой военный, наконец, бинокль с инфракрасной оптикой ночного видения. Стал запираться в комнате, опасаясь, как бы не вошла жена. Он стоял у окна и ждал наступления вечера, ждал, когда к той женщине придет клиент, и сам о себе думал: я маразматик, слово «вуайерист» кажется ему слишком слабым, не передающим сути того, чем он занимался. Если к ней никто не приходил, он испытывал разочарование, впадал в депрессию, злился на жену и детей… Хочешь еще ложку? — Она отрицательно мотает головой. — Ему уже невмоготу сидеть дома, вечерами он шатается по городу и, вдруг опомнившись, мчится домой — что, если именно сейчас, думает он, к ней пришел клиент? Но нет, она сидит перед телевизором. И однажды он встретил эту женщину в супермаркете, она выглядит прекрасно, молодая, ухоженная, она посмотрела на него и по тому, каким взглядом посмотрела, он в ту же секунду понял: она знает, что он подсматривает за ней из своего окна. Действительно, в тот же вечер зеркало было повернуто под таким углом, что ему были отлично видны оба, она и клиент. То, что ему предстало, он передал словами «бешеная страсть».