– Я не вынесу этого!
«Я, я, я». Волна воспоминаний нахлынула на это странное «я», в полной неподвижности лежавшее на больничной койке.
Есть ли на свете человек, способный поверить, что смерть маленькой собачки делала для нее эту снова обретенную ею жизнь невыносимой? «Сентиментальная чепуха», – сказал бы Кит. Но он покинул ее, она осталась одна. Теперь одиночество стало еще нестерпимее.
– О, я не вынесу этого, – повторила она.
И все же никакая сила не смогла бы заставить ее еще раз проглотить эти таблетки, даже если бы она была уверена, что просто спокойно уснет и больше уже не проснется.
Кит подарил ей собаку в день их десятой годовщины. Десятая годовщина! Слово застучало в мозгу, в ритм пульсу. Го-дов-щи-на. Го-дов-щи-на. Го-дов-щи-на.
Ей стало так легко, когда она решилась убить себя и Джаспера! Она вытащила из домашней аптечки крошечный пузырек, который как-то купил Кит, чтобы усыпить кошку, потому что она уж очень часто приносила котят. «Быстро и безболезненно», – сказал он. Сказал и улыбнулся.
Она могла бы броситься в море – это было бы больше похоже на нее. Романтическое самоубийство сентиментальной женщины, обнаружившей, что жизнь слишком жестока. Но она не бросилась в море. Наоборот – повернула назад, с трудом вскарабкалась по каменистой тропинке и кинулась бежать, словно ее преследовали, к краю скалы, сжав в объятиях тело Джаспера. Ветер хлестал ее по лицу. На губах она чувствовала соль своих слез, перемешанных с дождем. Она сорвала с себя косынку и укутала ею маленькое тельце. Потом положила его под кустом жасмина, упала на колени и зарыдала так, как не рыдала еще никогда в жизни: ни когда умер отец, ни когда убили сына, ни когда ее бросил Кит.
Она пришла в себя, лишь начав копать яму, разрезая лопатой сырую землю. Свет ослепил ее.
– Что вы тут делаете, миссис Кэкстон?
Луч фонарика остановился на тельце Джаспера. Старик сосед приподнял косынку и воскликнул:
– О господи! Неужели это ваша собачка? Сшибла машина? Вот бедняжка. Уже окоченела, и ни одной царапины.
Он передал ей фонарик и взял лопату.
– Вы подержите фонарик, а я выкопаю ямку. Да не нужно так убиваться! Тс-с! Тс-с! Хорошая была собачка, лучше не сыщешь. Очень уж она мне нравилась.
Мокрая земля вырастала горкой. Потом он отложил лопату, поднял трупик и, завернув его в косынку, сказал:
– Ну вот, достаточно глубоко. Собачка-то совсем ведь маленькая.
Рыдания снова сдавили ей горло. Он довел ее до дверей квартиры, словно плачущего ребенка.
То самое «я», которое она силилась оттолкнуть от себя прошлой ночью, с еще большей силой овладело ею. Она увидела, как пробирается словно привидение в ванную комнату, как достает флакон со снотворными таблетками, высыпает их на ладонь, подносит ко рту, запивает стаканом виски – доктор как-то обмолвился, что опасно после снотворного пить спиртное. Вспомнила, как затряслась от хохота при мысли о том, что люди привыкли считать опасным все, что угодно, кроме самой жизни, вспомнила, как стояла и покачивалась в ванной. Она испугалась, что у нее начнется рвота, поэтому налила в стакан воды и снова выпила. Потом легла в постель, и тьма навалилась на нее.
Страх появился слишком поздно. Она попыталась подняться и вызвать по телефону «скорую помощь», но наркотик уже начал действовать, проник в кровь, поразил мышцы и нервы.
Последние проблески сознания медленно угасали.
Тупая боль заставила ее очнуться. Позвякиванье пузырьков с лекарствами действовало на нервы. Пробуждающееся сознание подсказывало, что бессильное тело на кровати принадлежит ей.
Языком, похожим на наждачную бумагу, она провела по пересохшим губам. Рот наполнился желчью.
Смерть отвергла ее, и она лежала, покорно вытянувшись, с горечью думая о своей постылой жизни. Внизу гремели тарелками, в коридоре слышались шаги. Двери открывались и закрывались.
Она вздрагивала при каждом звуке, с беспокойством слушая, как шаги то приближаются, то удаляются. Скоро ей придется увидеть не только раздражающий свет и унылый день, но и людей, прочесть немой вопрос в их глазах, презрение или, еще того хуже, сострадание. Сострадание – позорное клеймо неудачника.
Она лежала, плотно сжав веки, не желая открыть глаза, потому что, как только откроет их, жизнь начнется снова.
Пришла тетя Лилиан, принесла грейпфрут, слишком дорогой для ее пенсии, и туберозы, запах которых был чересчур резким для такой небольшой комнаты. Она слышала, как тетя Лилиан шепотом переговаривалась с сестрой, тоже вошедшей в палату.
– Пока что без сознания, но выглядит лучше.
– Все хорошо, – ответила сестра. – Теперь ей нужно только отоспаться… А я ведь часто видела ее по телевизору.
– Неужели? – В голосе тети Лилиан послышалась гордость. – Да, она очень популярна.
– А выглядит значительно старше, чем я ожидала.
– После того, что она пережила, вряд ли можно выглядеть молодо. – Теперь в голосе тети Лилиан зазвучали нотки негодования.
– Сколько ей лет?
– Сорок один.
Тетя Лилиан солгала – она убавила ей четыре года, как будто хотела защитить это распростертое на кровати тело. Если бы она могла хоть пошевелить губами, она бы выкрикнула правду, но язык был словно сухая губка, а губы как резиновые.
– Странно, кроме вас, никто еще к ней не приходил.
– Я ее единственная родственница, и я не хочу, чтобы ее беспокоили, – многозначительно ответила тетя Лилиан. – Стоит лишь кому-нибудь узнать – тут же набегут толпы.
Ложь, ложь, ложь!
Теперь она нашла прибежище в надежном мире своего детства. Она снова сбегала вниз по петляющей дорожке среди кустов. Опавшие листья, как мягкая подушка, скрадывали шум шагов, и шаги становились частью окружавшей ее тишины.
Только эта тишина теперь властвовала вокруг. Она висела в воздухе между искривленными корнями эвкалиптов и ветками, поддерживавшими голубое небо, словно купол туго натянутого зонтика. Тишина захватывала, обволакивала ее и держала так до тех пор, пока сама не рассыпалась на мириады бесконечно малых, едва уловимых звуков; ветер пробегал по верхушкам деревьев с нежным шелковым шелестом, кора бесшумно спадала с дерева; лишь чуть-чуть вздрагивая, птичий голосок заливался вдалеке серебряным колокольчиком. Потом наступала еще более глубокая тишина.