Письмо, написанное Гленни Эсмонду 29 декабря 1766 года, довольно типичное. Он исписал полторы страницы, высказывая обиду на то, что Донелли отклонил его приглашение провести Рождество в Голспи – фамильном поместье Гленни, изливая жалобы на трудности путешествия на север в конце ноября. Подробно описывает пищу, съеденную на Рождество, начиная с завтрака в семь тридцать утра, который состоял из овсяных лепешек, тушеной семги, ростбифа, ветчины, почек и портера. Но основная часть письма, безусловно, посвящена описанию его амурных похождений во время каникул.
Спервая решил, что должен добиться расположения девушки по имени Мэгги Мак-Вин, дочери одного из наших арендаторов-фермеров, которая еще до моего отъезда на учебу проявила свои нежные чувства ко мне. Правда, тогда она клялась, что предпочтет умереть, чем потерять честь.
Лишение девственности Мэгги оказалось делом более легким, чем он ожидал, оно свершилось в амбаре, куда ее затащил Гленни после танцев, где молодой помещик стал центром внимания местных красоток (в отдаленных районах еще сохранились простые патриархальные отношения между лордами и их арендаторами). Гленни испытывал соблазн просто продолжить интрижку с Мэгги:
Я без особых раздумий занимался бы и дальше любовными забавами с ней, но я вспомнил о твоем превосходном принципе: «основная цель в жизни – новизна и свежесть впечатлений». Должен признать, что я начал испытывать к Мэгги довольно вялые, равнодушные, рутинные чувства, и вид ее холстяного чепчика и передника больше не производили на меня должного эффекта. Тогда я попытался, правда, без успеха, засесть за изучение…
28 декабря моя сестра Мэри (которую ты встречал в Перте) вернулась из Кинкардина, где она проводила Рождество, вместе с Фионой Гутри, дочерью старой подруги моей матери. Моя сестра, ты знаешь, тоненькая, хрупкая, небольшого роста для ее возраста (четырнадцати лет), и я могу утверждать без ложной скромности, что она любит меня горячо, чего, быть может, я не заслуживаю. Для меня было неожиданностью, как разительно переменилась Фиона за те восемнадцать месяцев, минувших с тех пор, как я видел ее в последний раз. Она сейчас вступила в ту очаровательную пору, когда у нее остаются манеры и мысли ребенка, а телом она превратилась во-взрослую женщину. У нее очаровательное розовое личико, а верхняя губа слишком коротка по сравнению с нижней, что придает ее рту выражение шаловливой капризности. Ребенком она была настоящим сорванцом (если это слово лишить всех оттенков скромности), и я часто возился с ней, выкручивая ей руки. А теперь, когда она повзрослела и стала настоящей красавицей, я решил последовать совету мистера Стерна и завязать с ней сентиментальные отношения, даже если они будут односторонними… (Я поставил многоточие там, где Гленни делает отступления, не относящиеся к делу). Это оказалось более легким, чем я ожидал – все, что от меня потребовалось, – относиться к ней так же нежно, как к Мэри, с большим вниманием и братской любовью. Даю слово, мои мысли и побуждения вплоть до этой стадии были такие безгрешные, что их бы одобрил наш строгий пастор Гейсс.
В их комнате был камин, и я проводил там часы, попивая чай и рассказывая об обычаях Ганновера, представляя себя перед ними благородным и смелым Мавром Шекспира, Нежные, невинные чувства этих двух детей показались мне более сладкими, чем изучение Флаккуса. Я убедил себя в том, что именно это имел в виду Руссо, когда говорил о блаженстве «второго состояния природы».
Увы! Мои возвышенные чувства потерпели первое поражение уже на второй день нового года, за полчаса до обеда. Когда я вошел к ним в комнату, девочки резвились, и я охотно присоединился к их шалостям. Я не мог не обратить внимание на колыхание грудей у Фионы, когда она прыгнула на постель, чтобы убежать от Мэри, я не мог отвести глаз от ее оголившихся лодыжек, когда она вспрыгнула на постель снова. Когда я отпустил ей комплимент по поводу приятных изменений ее форм, она нисколько не смутилась, а с благодарностью улыбнулась мне. Мэри заявила, что все это произошло, потому что она ест много мяса. Потом они попросили меня почитать им Грандисона, что я и сделал, присев на коврик у камина. Они устроились рядом со мной и принялись шить голубые муслиновые платья, которые собирались надеть на бал в Статпеффере в феврале. Немного погодя Мэри так углубилась в слушание Грандисона, что бросила шить и склонила головку мне на колени, вытянув ноги перед собой и поставив их на табурет. Через несколько минут Фиона поступила так же, но поскольку Мэри узурпировала мягкую часть моего бедра, Фиона вынуждена была положить голову чуть повыше, приложив щеку к тому месту, которое вскоре перестало быть мягким. Она свернулась, поджав под себя ноги, и юбка сзади у нее задралась выше бедра, обнажив красивейшую ножку, какую только мне удалось увидеть на это Рождество. Вскоре я заметил, что пуговицы на ее спине расстегнулись, и я свободной рукой проник к ней под платье и начал легко поглаживать ее голое тело, что явно ей понравилось… Уверяю тебя, мой дорогой Нед, что биение моего сердца отнюдь не улучшало качество моего чтения. Когда прозвенел колокол на обед, я с радостью заметил, как неохдтно она присела… она притворилась, что все это из-за того, что она задремала, но по едва уловимому движению ее ресниц я понял истинную причину ее недовольства.
На следующий день я не продвинулся дальше в соблазнении Фионы, так как священник вернул взятые у нас взаймы сани, и мой брат Морей повез девочек кататься и показать им замок Данробин с его башнями. Но когда я перед ужином встретил Фиону, она сказала: «Мы пропустили наше чтение сегодня. Значит завтра ты должен будешь читать вдвойне больше». Я притянул ее к себе и погладил спину. Она спросила, что это я делаю с ней, и я ответил: «Хочу убедиться, все ли пуговицы застегнуты».
На следующий день в среду было холодно и солнечно, и лорд Гленни ушел на целый день навестить одинокую леди. Когда Джеми сообщил мне эту новость, я сказал, что, пожалуй, посплю сегодня по такому случаю до десяти часов. Вскоре, когда я стоял в ночной рубашке и умывался, ко мне пришла Мэри. А за подругой явилась Фиона. Им очень понравился материал моей рубашки, которую я купил в Страсбурге на ярмарке. Затем Фиона рассказала историю о слуге ее тетки, который в рубашке с короткими рукавами накрывал стол для гостей. На просьбу тетки надеть сюртук слуга ответил: «Вы знаете, миледи, сегодня у меня столько беготни, и мне будет очень неудобно в сюртуке». Мы весело посмеялись над незадачливым слугой. Я с удовлетворением отметил, что Фиона совсем не смущена, что видит меня полуголым. Так же, как и Мэри. Ну, с Мэри все понятно: она моя сестра. Прежде чем с ними расстаться, чтобы спокойно переодеться, я обнял каждую из них, при этом отметив, что горячая Фиона согреет мужчину даже и без ночной рубашки.
Я не буду подробно описывать все утро, иначе письмо получится длинным, как проповедь Уорбертона, отмечу только, что мы очень много шутили и смеялись, а я старался использовать каждую возможность прижаться потесней к ним, дружески обнять, чтобы Фиона привыкла к моей фамильярности. Необходимо было, конечно, уделять внимание и Мэри, чтобы не возбудить между ними чувство ревности и заставить Фиону принимать мои объятия как должное. Я не встречал с их стороны никаких препятствий, обе они были оживлены и веселы… Ты запиши себе этот урок, Нед, и вставь его в свою «Историю». Эта ситуация подтвердила правоту Лихтенберга, который утверждал, что чувства зарождаются при соединении, как химикаты. Мэри была моей сестрой, и фамильярность моя с ней была совершенно оправданна. Фиона тоже принимала мои ухаживания, как проявление братских чувств. Так как я теперь обязан был относится к Фионе, как к Мэри, а к ней я относился по-братски фамильярно, то и Фиона все воспринимала совершенно естественно.
Плоды своей утренней политики я пожинал в полдень, когда отправился к ним в комнату продолжить чтение Грандисона. Я знал, что они собирались примерить свои голубые муслиновые платья перед тем, как нашить на них ленты, поэтому я пришел пораньше. Фиона все еще трудилась над своим платьем, но Мэри уже стояла в сорочке, примеряя корсет из китовой кости. Они попросили, чтобы я дал им совет по поводу их нарядов с мужской точки зрения, что я с удовольствием и сделал, помогая Мэри затянуть потуже корсет. Я сказал им, что в Париже светские женщины часто носят платья с совершенно открытыми грудями. Мэри заметила, что лично ей такая мода не по душе, и я скользнул рукой под сорочку и нащупал маленькие, твердые, еще едва оформившиеся груди, сказав, что у нее есть веские причины отвергать подобную моду. Оскорбленная до глубины души, она опустила сорочку с обоих плеч, выставив наружу обе груди, и поинтересовалась, смогут ли они вырасти побольше. Она не была такой уж невинной, как притворялась. Она просто хотела, чтобы я взглянул на ее груди и убедился, что она уже не ребенок, и она знала, что я очень любознателен. Я сделал вид, что беспристрастно изучаю ее груди, затем вынес свой вердикт, заявив, что относительная величина ее сосков и грудей допускает мысль, что они обязательно еще разовьются до нормальных размеров. Затем я взял один из сосков между пальцами и начал его сжимать и пощипывать. После нескольких мгновений он затвердел, впрочем, затвердел и тот, что находился внизу, у меня в брюках, и у меня возникло искушение наклониться вперед и взять один из сосков в губы, но я побоялся, что этот необдуманный жест разрушит мой профессорский вид знатока женских грудей… После этого я помог ей надеть новое платье и начал рассуждать, как крупный эксперт, относительно разных деталей женского туалета.