Поправлялся он медленно и, чтобы не очень скучать, начал заниматься английским языком, намереваясь вскоре прочитать в подлиннике Байрона и Шекспира. Лишь через два месяца его выписали, разрешив еще месяц не являться на службу.

Болезнь оставила на Сераковском заметные следы. Он стал неразговорчив, молчалив, что не вязалось с его деятельным, требующим общения характером. Он попросил отца Михала принести ему несколько священных книг. Английский язык забросил, свежих газет не спрашивал, сидел безвыходно дома и писал письма, наполненные туманными мыслями о бренности человеческого существования.

В это время и приехал Погорелов.

Его надежда на перевод в Оренбург не оправдалась, он получил назначение в Орск и теперь направлялся к новому месту службы. Ехал он без офицера и имел возможность на денек-другой задержаться в Оренбурге. Письма в Новопетровское укрепление по-прежнему шли от случая к случаю, и Погорелов узнал о болезни Сераковского только здесь. В тот же вечер он пришел к Зыгмунту.

- Да, да... прошу! - раздался в ответ на стук слабый голос.

Погорелов рывком распахнул дверь.

- Это кто ж тут изволит болеть? - спросил он нарочито грозно. В Новопетровске он отрастил бороду, заметно изменившую его облик.

- Боже правый! Кого я вижу! Неужели это Погорелов! - Сераковский с трудом поднялся с софы и раскрыл объятия. - Пани Тереза, у меня дорогой гость, несите молоко, и побольше!

- Молоко! - Брови Погорелова поползли вверх. - Зачем молоко, если есть доброе старое вино! - Он достал из портфеля бутылку. - Это тебе подарок от Зигмунтовского. Ты его не забыл, надеюсь? Он все такой же...

- А его супруга? - Сераковский несколько оживился.

- Бавкида, как называет ее Шевченко? Чувствует себя превосходно. Так же, как и ее Филемон.

- Тарас Григорьевич здоров?

- Насколько можно быть здоровым в этом адовом месте!

- Слава богу! - Сераковский перекрестился, глядя на распятие в углу.

Только сейчас Погорелов заметил, что в руках у Зыгмунта были четки. Горела лампада, теплилась свеча перед иконой, и на столе лежали Новый завет и молитвенник.

- Уж не собрался ли ты, часом, в монахи? - спросил Погорелов.

- Нет, просто думаю о бессмертии и ищу ответ на этот вопрос в священном писании.

- Странно! - Погорелов хмыкнул. - О каком бессмертии?

- Души, конечно!

- Ты веришь в бессмертие души, в душу? С каких пор это?

- Я верю, Погорелов, в высшую истину, в отца миров, в бога! Верю в бессмертие, в будущую жизнь после смерти на земле, в которой я буду сорняком. Понимаешь, Погорелов, жизнь на земле, - он тщательно подбирал слова, - это только один день мученичества и креста для того, чтобы быть самостоятельным. Бог создал человечество, человечество же должно создать свое счастье - вот цветок, который вырос у меня в душе в пустыне.

- Постой, постой... Что ты говоришь? Ничего не понимаю!

Сераковский устало посмотрел на друга.

- Ты думаешь, я сошел с ума? Нет, еще никогда я не был в столь здравом уме и твердой памяти, как пишут в завещаниях.

- Память твоя, может быть, и тверда, но ум в данное время не совсем здрав. Да, да, не совсем, Сераковский.

- Я хочу победить смерть, - продолжал Зыгмунт, не обращая внимания на слова Погорелова. - Многие это уже сделали, торжественно умерли, но остались жить среди живых. Они сделали смерть превращением в бессмертие, а свою жизнь бесконечной...

- Опять ты об этом бессмертии! Сказать по правде, направляясь сюда, я предполагал увидеть человека, больного телом, а увидел... больного духом.

Некоторое время Сераковский молчал, на чем-то сосредоточа свою мысль, а Погорелов с пристрастием и беспокойством смотрел на его осунувшееся лицо, на бледные худые руки, машинально перебиравшие четки.

- Слушай, Сераковский, давай лучше выпьем! Где стаканы?

Зыгмунт взглядом показал на шкафчик у стены. Сам он не двинулся с места. Глаза его горели, на бледных щеках проступил нездоровый, излишне яркий румянец.

- Минуют века, тысячелетия, канут в Лету теперешние планеты, солнце и звезды, а мы будем жить, - продолжал он говорить, - и память каждой торжественной минуты будет жить и будет залогом торжественного и все более торжественнейшего будущего!..

Погорелов разлил вино по стаканам.

- За твое здоровье! За скорейшее выздоровление твоего духа!

- Или вот Апокалипсис, - Сераковский поставил на стол недопитый стакан.

- К черту Апокалипсис! - рявкнул Погорелов с такой силой, что Сераковский вздрогнул. - Извини меня, это сгоряча... Давай я тебе почитаю стихи Шевченко. Он их держит в голове, а я переписывал в тетрадь и лишь после этого выучил наизусть. Слушай...

Как будто степью чумаки,

По шляху осенью проходят,

Так и мои проходят годы,

А я терплю. Да вот стихи

Придумываю, сочиняю

Опять. Стихами развлекаю

Дурную голову свою,

Да кандалы себе кую.

(Вдруг "добродетели" узнают).

Что ж, пусть узнают, пусть распнут!

Жить без стихов? Побойтесь бога!

Писал два года понемногу

И третий в добрый час начну.

- Шевченко стал писать по-русски? - поинтересовался Сераковский.

- Нет, я перевел, чтобы послать в "Современник".

- Молодец, Погорелов... А еще.

Погорелов читал одно стихотворение за другим, и постепенно лицо Сераковского менялось, становилось живее, энергичнее.

- Как хорошо! - промолвил он растроганно.

- То-то ж... Истинное бессмертие - в высокой поэзии, в картине, в которую художник вложил душу, в песнях народа! В борьбе!

- Да, да, ты прав, Погорелов. Велико только то, что несет в себе зародыш вечности, бессмертия...

- Нет, я бы сказал по-другому: бессмертно то, что несет в себе зародыш великого.

- Может быть, может быть...

- Вот ты считаешь себя солдатом, борцом за свободу, ведь так? продолжал Погорелов. - Но о такими настроениями... - он бросил взгляд на лежавшие на столе священные книги, - ты не сможешь бороться. Предсказываю: ты целиком положишься на волю божию и будешь безучастно ждать, как распорядится судьба тобой, твоими друзьями, твоей родиной, о которой ты так много говоришь.

Сераковского больно кольнули эти слова. Он вдруг вспомнил освобожденных из ханской неволи русских людей, ведь тогда он внутренне, всем сердцем протестовал как раз против их покорности судьбе, их смирения перед злом. А сам? Нет ли чего общего между душевным состоянием тех несчастных и его, Зыгмунта, в эти дни?

Он долго не отвечал.

- Твои речи горьки, но они возвращают меня к действительности, Погорелов. Верно, последнее время со мной творится что-то неладное. Я перехожу от надежды к отчаянию. Я бегу то с жаром в груди, то с мыслью на челе, то снова ползу. Есть минуты, когда я живу и бываю счастлив самопознанием жизни, а другой раз - живу и не хочу жить... И все же, Погорелов, я не отказался от борьбы и надеюсь не только дожить до торжества, когда будет устранена несправедливость в отношении моей родины, но и сам принять участие в борьбе. Верю, что придет мой час дать доказательство этим словам!

- Я тоже верю, Сераковский.

- Знаешь, Погорелов, годы жизни в пустыне все-таки не прошли даром. У меня прибавилось морщин на лбу, но дух мой возвысился и укрепился.

Уже давно было выпито не только вино, но и молоко, принесенное пани Терезой, а они все еще сидели и говорили.

Под вечер пришел Зеленко.

- Познакомьтесь, пожалуйста, - сказал Сераковский. - Капеллан Оренбургского корпуса пан Михал, а по-русски Михаил Фадеевич. А это Погорелов, о котором я вам столько рассказывал. Соузник по Новопетровску.

- Рад познакомиться. - Погорелов крепко пожал протянутую ксендзом руку. - Простите, Михаил Фадеевич, это не вы ли притащили Сераковскому столько священных книжиц?

- Но по его просьбе, господин Погорелов, исключительно по его просьбе и даже вопреки моему желанию.

- Вот как? - Погорелов с лукавой усмешкой посмотрел на Зыгмунта. Может быть, в настоящее время они более нужны в костеле, чем здесь?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: