В камере Сераковский долго думал над событиями дня. Он по-прежнему боялся Дубельта, и в то же время этот человек чем-то привлекал его ласковыми речами, ровным голосом, может быть, даже тем, что поставил в угол редактора "Северной пчелы". На секунду мелькнула мысль: а что, если внять совету Дубельта, рассказать, что он действительно хотел присоединиться к формируемой в Галиции генералом Бемом национальной гвардии. Но благоразумие взяло верх над порывом, и он решил, что делать этого ни в коем случае нельзя.
Между тем тяжелая и опасная машина Третьего отделения уже завертелась. После разговора с Дубельтом шеф жандармов граф Орлов срочно запросил характеристику на своекоштного студента Сигизмунда Сераковского в самом университете и у попечителя Санкт-Петербургского учебного округа Мусина-Пушкина. Секретные запросы полетели в Житомирскую гимназию, которую закончил Сераковский и где сейчас учился его брат Игнатий. Архивной части Третьего отделения был дан приказ немедленно проверить, не возбуждались ли в прошлом дела против родственников арестованного.
В ожидании, пока придут ответы, Сераковского несколько дней не тревожили. Он написал длинное письмо матери и отдал его смотрителю. Сераковский не знал, что по приказанию Дубельта письмо задержали и внимательно прочли - не высказал ли арестованный что-либо новое, что могло бы его изобличить.
- ...Я весьма рад видеть вас снова, мой юный друг. Спешу обрадовать: мы только что получили отличную характеристику от вашего университетского начальства... Садитесь и слушайте.
И на этот раз все было точно так же, как в прошлый. В камеру явился Михаил Яковлевич и принес партикулярное платье, Сераковский переоделся, с удовольствием скинув с себя казенный шлафрок, и снова в сопровождении того же жандармского офицера проделал долгий путь от каземата Третьего отделения до роскошного кабинета генерала Дубельта.
- ...Садитесь и слушайте, мой юный друг. - Дубельт далеко отставил от глаз бумагу с двуглавым орлом в верхнем левом углу. - "Находясь в продолжение полутора лет на казенном содержании, постоянно отличался скромным характером, в разговорах не замечено было образа мыслей предосудительного, напротив, он был более тих и неразговорчив. Против начальства оказывал всегда должное почтение. Взысканиям вовсе не подвергался. Когда же в 1847 году был перечислен в своекоштные студенты, то при посещении Сераковского на квартире..." Кстати, вы где жили?
- На Пятой линии Васильевского острова, в доме Иконникова.
- И ваш... назовем его пока условно - ли-те-ра-турный кружок собирался в этой квартире?
- Помилуйте, господин генерал, какой кружок? Просто ко мне заходили товарищи по университету, мы ужинали вскладчину (каждый приносил какую-либо снедь), читали, танцевали, пели песни...
- Польские? Очевидно, "Боже, кто Польшу..."?
- ...русские, малороссийские... - Сераковский как бы продолжил начатую Дубельтом фразу. - Декламировали...
- "Вперед! без страха и сомненья на подвиг доблестный, друзья!"?
- Что вы, господин генерал! - Сераковский снова не ответил на вопрос прямо, хотя, конечно, не раз читал друзьям это стихотворение Плещеева, ставшее в те годы гимном молодого поколения.
- Но мы несколько отвлеклись в сторону, - сказал Дубельт. - На чем это я остановился? Ах да... "...то при посещении Сераковского на квартире инспектор ничего не замечал такого, что бы могло возбудить подозрение"... Как видите, все в порядке, мой юный друг.
Дубельт отложил бумагу и стал раскуривать трубку.
- И я скоро буду свободен, господин генерал?
- К сожалению, сейчас это уже не зависит ни от меня, ни от графа Орлова. О вашем деле доложено государю-императору, который соизволил проявить к нему интерес.
- Боже мой, какая честь! - не очень почтительно пробормотал Сераковский.
- Да, честь велика, - без тени улыбки сказал Дубельт. Он помолчал. Разрешите полюбопытствовать, не известны ли вам эти ваши соплеменники? Он раскрыл лежавшую перед ним синюю папку. - Чеховской, Завадский, Эльснен?
Сераковский задумался. Сказать правду? Умолчать? Пожалуй, лучше ни то и ни другое, нужно что-то среднее между тем и другим.
- Только по фамилиям, господин генерал. С этими мальчиками я учился в гимназии, правда, я был на три класса старше их...
- А известно ли вам, что эти "мальчики", - Дубельт едва заметно повысил голос, - перешли австрийскую границу, чтобы участвовать в галицийских беспорядках, в польском мятеже?
- Не имею понятия, господин генерал.
- Странно... Вам ничего не говорил об этом ваш брат Игнатий, когда вы виделись с ним в Житомире?
- Нет, господин генерал.
- Преступников задержали австрийские власти и передали нам. Государь, как всегда, проявил милосердие, и эти инсургенты отделались тем, что направлены рядовыми в Кавказский корпус... А между тем их следовало бы повесить, не правда ли?
- За что? - невольно вырвалось у Сераковского. - За то лишь, что они хотели свободы своему многострадальному народу? Своей отчизне?
- Ну знаете ли!
Услышав гневный возглас, Сераковский спохватился: сказал не то, что можно было здесь говорить, и с опаской посмотрел на Дубельта. Лицо жандармского генерала было сурово, глубокие темные складки на лбу обозначились резче. Он долго молчал, и Сераковскому показалось, что Дубельт придумывает ему кару.
- Я прошу вас забыть о том, что вы только что сказали, - прозвучал наконец голос Дубельта, - равно как забуду об этом и я. Я это сделаю, мой юный друг, только потому, что вижу в вашем лице человека честного и неиспорченного, юношу, которому по самому возрасту своему свойственно заблуждаться. На сегодня я вас больше не задерживаю. Будьте здоровы, сказал он по-французски и протянул руку к колокольчику, чтобы пригласить конвоира.
И снова два дня Сераковского никуда не вызывали. Постепенно он стал привыкать к подневольному положению, к солдату, который по утрам поливал ему на руки из кувшина, к невкусным обедам без ножа и вилки, к решетке на окне и к неторопливым шагам часового у двери, которые то замирали вдали, то приближались.
Чтобы хоть немного отвлечься от мрачных мыслей, он раскрывал окно и смотрел на мощенный булыжником двор и железные ворота, жалобно скрипевшие, когда их открывал дежуривший около входа жандарм. Из окна можно было наблюдать, как вели под конвоем арестованных на допросы - от каземата в главное здание Третьего отделения. Движение во дворе не затихало ни днем, ни ночью - в любое время суток в этом страшном учреждении готовы были принять новых "гостей" с воли.
Сегодня утром, глядя из окна, Сераковский обратил внимание на молодого человека в потрепанном студенческом сюртуке, с черными закинутыми назад волосами, которых давно не касались ножницы парикмахера. Он шел легко, стремительно, и казалось, что, не будь рядом жандарма, давно бы перебежал через этот угрюмый двор. Молодой человек чем-то понравился Сераковскому, и он стал с нетерпением ожидать его возвращения в камеру.
Ждать пришлось долго. Лишь в обед Сераковский вновь увидел в окно студента. Но что с ним произошло? Студент шел, шатаясь, прикладывая ладонь ко лбу.
Теперь Сераковский смог получше рассмотреть его лицо, окаймленное бородкой, невероятно бледное, с открытым высоким лбом и большими глазами. Забыв об осторожности, он просунул руку за решетку, стараясь привлечь внимание студента, и тот заметил, ответил легким движением головы.
- Не положено, ваше благородие, - услышал Сераковский голос часового. - Отойдите от греха подальше.
- Кто этот студент?
- Не можем знать, ваше благородие.
- Его били?
Солдат молча вздохнул в ответ.
Вяло отхлебывая жидкие щи, Сераковский прислушивался к тому, что делалось за дверью. Сначала все было как обычно: раздавались мерные шаги часового, но вскоре к привычным звукам прибавились другие, и Сераковский догадался: ведут избитого студента. Непомерно толстые стены хранили тайну того, что делалось в камерах, в здании почти всегда стояла гнетущая тишина, и, может быть, поэтому шаги в коридоре раздавались особенно отчетливо и гулко. Они затихли совсем рядом, и Сераковский услышал, как захлопнулась дверь. Было похоже, что студента привели в соседнюю камеру.