Шоссе, мощенное большими каменными плитами, плотно пригнанными друг к другу, было, вероятно, очень похоже на дороги, проложенные римскими легионами на окраинах империи. В глухом галльском лесу тянулась прямая каменная лента, достаточно широкая для того, чтобы могли проехать по ней боевые колесницы цезарей или местные омнибусы в шесть лошадиных сил. Встречным уже приходилось съезжать с дороги, приминая подкравшуюся к тесаному камню молодую лесную поросль. По этой дороге я и выехал прямо во французский сектор, минуя сытых и вялых, как осенние мухи, патрульных. По моим расчетам, армия шахтеров Майн-Сити, наступая двумя колоннами, могла с ничтожными для себя потерями овладеть и железной дорогой, и этим древнеримским шоссе, опрокинув и уничтожив по пути все конные и пешие заставы галунщиков.
Видимо, французы, как человеческий материал, оказались хозяйственное и эстетически одареннее многих других, с которых лепилось это подобие земной жизни, – я судил по окраинам сектора, создававшимся людьми, а не «облаками», я видел не «гувервилли» из залатанных и помятых автобусов без колес или лачуги из ящиков, едва ли удобнее диогеновской бочки, а чистенькие домики из камня с черепичными крышами (научились здесь и обжигать черепицу для кровель) и благоуханием роз в ухоженных палисадниках.
Следы этого незапрограммированного трудолюбия и проснувшейся памяти я наблюдал и дальше, по мере того как по скаковой дорожке, сворачивая с улицы на улицу и обгоняя ранних прохожих и велосипедистов, продвигался все глубже и глубже в Город. Вдоль бронзовой ограды парка, почти вплотную примыкавшего к мэрии, мое внимание привлекли картины, которые привозили и расставляли люди в замазанных краской рубахах и блузах, точь-в-точь такие же, каких я видел на импровизированных уличных выставках в Париже и Лондоне. И картины развешивались и расставлялись так же бессистемно и беспорядочно, а хозяева их сидели так же равнодушно рядом на табуретках и стульчиках. Но любопытны были картины, а не люди. Я знал, что в городе нет ни картинных галерей, ни художественных салонов, где выставлялись бы для продажи произведения живописи. Мы давно уже пришли к убеждению, что органически лишенные чувства прекрасного розовые «облака» не поняли назначения изобразительного искусства и не сочли его жизненно важным для развития смоделированного ими земного мира. Оно само возникало здесь по мере необходимости – для рекламных афиш и проспектов, плакатов и иллюстраций в печатных изданиях. Именно об этом мне и говорил Стил. Но сейчас я наблюдал рождение станковой живописи, все-таки родившейся, несмотря на отсутствие запрограммированных стимулов. Кое-кто из художников наглядно демонстрировал это, малюя что-то на загрунтованных холстах красками или углем. Малюя умело, профессионально, даже талантливо, с где-то и когда-то приобретенными навыками.
Поражало, однако, не это и не разнообразие жанров и стилей – вы могли увидеть здесь классический реализм и абстрактное смешение красок и форм, – поражали сюжеты и ситуации, знакомые мне, но явно незнакомые самим художникам. Где мог увидеть юноша с козлиной бородкой написанного им фламандца в кожаном колете и кружевном жабо? Где мог увидеть другой эту мадонну с младенцем, похожую на растрепанную нищенку, которых так проникновенно писал Мурильо? Где мог увидеть третий этот уголок Сены с каменным парапетом моста? У Марке? Но что для него Марке? Набор букв, незнакомое слово. Я медленно шел вдоль тротуара, ведя на поводке уставшую лошадь и пристально вглядываясь в расставленные и развешанные полотна. И замер. Передо мной была копия или вариант известной во всем земном мире работы не менее известного автора. На бельевой веревке, как выстиранное белье, висели часы различных видов и форм, стекавшие вниз наподобие киселя или теста.
– Сальвадор Дали? – спросил я у сидевшего рядом художника.
Он не понял.
– Мое имя Эдлон Пежо.
– Но вы же скопировали это у Дали.
– Я видел это во сне.
Настала моя очередь удивиться. Он усмехнулся, покосившись на мой мундир:
– Вы на выставке «спящих», лейтенант. И у каждого из нас есть разрешение.
Я опять ничего не понял и пробормотал, что я из леса и редко бываю в Городе. Молодой художник наставительно пояснил:
– Любая выставленная здесь картина воспроизводит сон или сны ее автора. Мне, например, эти часы снились каждую ночь, пока я не написал их.
– Что вы делали после Начала? – спросил я.
– Органическое стекло на заводах «Сириус». А когда уволили, вспомнил, что умею писать.
Так возвращалось забытое – блокированная память прошлого. Или «облака» просмотрели эту возможность, или допустили ее сознательно. Все-таки, при всем могуществе знания, они многого не поняли в людях – я убеждался в этом с каждым новым свидетельством. Новейшее последовало тотчас же за картинами. Часть узорчатой бронзовой ограды, примыкавшей непосредственно к подъездам мэрии и смоделированной «облаками» с какого-нибудь земного объекта, была сломана обрушившимся на нее камневозом или лесовозом и затем восстановлена уже людьми, а не «облаками». Это замечалось сразу: в новых секциях бронзовый узор был светлей и ярче, но по рисунку ничем не отличался от старого. И мало того: в каждый новый завиток было вложено не только умение и мастерство, но и подлинное вдохновение таланта. Я не мог отделаться от мысли, что мы, люди, при всей отсталости от столкнувшейся с нами инопланетной цивилизации, все-таки в чем-то ее превосходили. Труд там – естественная функция жизни, как потребность двигаться, видеть, дышать. Но в так же понимаемый труд человек порой вкладывает и нечто новое – творчество, озарение, нежность.
С этой мыслью я и ворвался в кабинет Томпсона, едва успев пропустить куда-то спешившего Стила и чуть не столкнувшись с провожавшим его Зерновым. И тут же изложил ее вслух, не заботясь о том, к месту ли она в прерванных моим появлением переговорах. Оказалось, что к месту. Томпсон сразу воспользовался ею как козырем для утверждения, что со своими способностями здешнее человечество уже за годы, а не за десятилетия догонит земное. Мы с Зерновым не спорили: мы видели континуум. Но Зернов не преминул все же опровергнуть мое замечание, что «облака», при всем их сверхразуме, определенно напортачили с блокадой памяти. Она, по мнению Бориса, была необходима им для Начала, начала четкой, надежной во всех звеньях, бесперебойной работы механизма смоделированной ими жизни. Блокада могла быть необратимой, но они не пошли на это. Очередной кратковременный эксперимент, не отнимающий у здешнего человека возможности развиваться гармонично, но по-своему, не повторяя своего земного предшественника.